— Я никак не мог предположить, что ты приедешь на вокзал… Впрочем, постой: я купил было для сестры брошку…
— Нет, нет… больше не надо, не надо… Я ведь даже не смогу и поцеловать тебя больше за нее.
Но Карташев настоял, пошел в свое купе, куда звал и румынку, но она отказалась идти, и принес брошку.
— Право, это так мило с твоей стороны, ты такой добрый, и я очень и очень жалею, что ты уже уезжаешь… Постой… и я тебе дам на память…
Она торопливо порылась в своем ридикюльчике, достала маленькие ножницы и незаметно отрезала ими кончик локона сзади на шее.
Передавая Карташеву, она шепнула, вспыхнув:
— У меня больше всего в памяти осталось, когда ты, помнишь, целовал мою шею…
Карташева тоже обожгло вдруг это воспоминание об этом смуглом, красивом теле с густой черной растительностью на шее, и, когда уже поезд мчался по обработанным полям благословенной Румынии, он еще долго, держа в руках кончик локона, переживал недавнее прошлое. А потом он распустил зажатую руку, и волосы локона мгновенно исчезли, подхваченные ветром. А с ними стал блекнуть и образ румынки, и когда он приехал в Рени, то от румынки не осталось больше никаких воспоминаний, точно никогда ничего и не было у него с ней.
Мастицкий, больной, раздраженный, встретил Карташева очень негостеприимно.
— Черт их знает! Набрали этого народу и не знают, что с ним делать. Тут для одного нет работы, а они еще вас прислали.
Борисов, впрочем, предупреждал Карташева, что Мастицкий злой и ревнивый работник, поэтому слова его не очень огорчили Карташева.
И действительно, чрез несколько дней уже Карташев был завален работой выше головы, и, при всем нежелании, Мастицкий должен был, как за невозможностью вообще справиться с такой массой дела, так и за болезнью своею, уступить Карташеву много дела.
Хуже всего донимали Мастицкого ужасная дунайская лихорадка и глаза. Эти глаза — сперва один, потом другой — гноились, и Мастицкий начинал уже плохо видеть. Ему грозила слепота, если он не уедет серьезно лечиться в такие места, где имеются доктора-специалисты. Но он упорно, несмотря на настойчивые советы и местного доктора, и товарищей из управления, не хотел ехать в отпуск.
Когда Карташев пробовал заговорить о том же, Мастицкий, желтый, худой, страшный, в темных очках, приходил в настоящее бешенство и кричал на него:
— Зарубите себе на носу, что я не уеду и вам дела не передам, потому что вы с ним не справитесь! Хорошенько зарубите и бросьте интриговать!
— Как я интригую, Пшемыслав Фаддеевич?
— Знаю я — как и, поверьте, отлично понимаю, откуда ветер дует. И считаю это недостойным, гадким интриганством, на какое способны только русские.