Статьи из журнала «Что читать» (Быков) - страница 6

Дело вот в чем: в ранней прозе Терехова было много самолюбования, что для литературы чаще всего плохо. В новой — много самоненависти, а это почти всегда хорошо. Драма тереховского поколения отчасти в том, что большинство талантливых людей, которым ныне от 35 до 45, застали советскую власть и формулировали первые жизненные установки в ее терминах, с поправкой на ее условия. Советский проект предполагал ниши крупного литератора, властителя дум и социального мыслителя, занятого теодицеей в масштабах страны, то есть оправдывающего и разъясняющего населению художества власти. Большинство отечественных политологов воспитаны, увы, в этой парадигме. Большинство же литераторов, тереховских ровесников, ярко начинали, но быстро сдулись: они увидели, что их литература ровно никому не нужна, и задохнулись в безвоздушном пространстве. Терехов не задохнулся — он накопил сил для того, чтобы судить нынешнее время с позиций того, ужасного, но и грандиозного.

Когда-то искусствоведа Людмилу Лунину судили за то, что певца героической смерти, живописца Верещагина, она посмела назвать некрофилом во фроммовском смысле; был целый процесс. Я не хочу ни инспирировать процесс, ни оскорблять Терехова, написавшего, на мой взгляд, очень важную книгу, но без некрофилии (во все том же философском смысле) тут не обходится. Автор влюблен в шестнадцатилетнюю мертвую девочку из сталинского дома, большого и страшного конструктивистского серого дома на набережной, а живые девушки для него гораздо более мертвы и безразличны, потому что научились жить без воздуха и даже не знают, какой он бывает. Это книга о любви к прошлому и отвращении к настоящему, о любви к масштабу и отвращении к мелочности; тут нет никакого сталинизма, поскольку сталинская эпоха важна Терехову-прозаику лишь как время исключительных по накалу страстей и небывалых коллизий. И потом, мы ведь не на теоретическом диспуте. Нам важен художественный результат — а результат налицо: перед нами сочинение увлекательное, динамичное, субъективное, спорное, но главное — проникнутое нешуточным страданием. «Я — рыба глубоководная», говорил о себе Андрей Тарковский. Терехов, как и все дети застоя, тоже рыба глубоководная. Он не виноват, что его тянет на глубину, — хотя ему отлично известно, какие чудовища там таятся и чем кончаются встречи с ними.

Однако дело не только в эстетическом пристрастии к имперской эпохе, к миру советской элиты, к странным подпольным организациям вроде «Четвертой империи», дело не в болезненном, остром интересен к мальчикам с отцовскими наганами и девочкам, воспитывавшимся в Штатах; роман Терехова не только и не столько об этом, и не ради истины (в его случае — весьма сомнительной) ведет он свое расследование, доследование 60 лет спустя. Книга, в общем, о смерти, запах которой так ощутим на руинах бывшей страны; о том, как вцепляется в человека биологический ужас после утраты всех целей и смыслов. Расследование, которое ведет герой, — заполнение жизни, попытка придать ей цель, вкус, напряжение. Смерть караулит на всех углах, и за каким свидетелем ни устремится рассказчик — там тоже либо смерть, либо безумие, либо, по-трифоновски говоря, «исчезновение». Жизнь уходит сквозь пальцы, ежесекундно. Отвлечься не на что. Тем ярче сияют предвоенные и военные дни, дачи в Серебряном бору, теннис, влюбленности, дуэли — весь этот праздник, подсвеченный ужасом, потому что каждый день кого-нибудь берут. Такой страсти — во всех смыслах — советская история больше не знала. Эстетическое освоение этого феномена по разным причинам откладывалось: сначала было нельзя, потом не хватало талантов, и лишь одно сочетание таланта с достаточной информированностью знала советская литература: Трифонов этой жизнью жил, был ею навеки ранен и смог ее описать. Не зря Александр Жолковский, ценитель пристальный и строгий, признался однажды, что высшим трифоновским свершением — а может, и лучшим советским рассказом, не считая нескольких шедевров Аксенова, — считает «Игры в сумерках». Кто не читал — прочтите.