Запись:
"Что нам дано в начале каждой работы и в течение каждой ее строки: полное сознание — не то, то есть неузнавание настоящего, то есть узнавание ненастоящего: этого берегись (звука, слова, слога, образа) берегись: заведет! И каждое то сопутствуется радостью узнавания: — Та строка — эта из всех человеческих лиц — то самое, да что лица — в лицах ошибаешься, в строках — нет! А здесь (работа с неудачным подстрочником Э<тери>)… мы должны бороться с зафиксированными (в звуках и в образах) неудачами автора".
И однако Цветаева сумела вдохнуть в перевод жизнь и чувства, создать меткие образы и характеристики. Вот несколько примеров.
Царевич Годерзи объясняется в любви Этери:
Знай, что царства мне дороже
След ноги твоей босой.
Этери рассказывает о себе:
Месяц, мне растящий косы;
Чаща, прячущая в зной,
Ветер, мне свежащий щеки;
Дождик, плачущий со мной.
Дальнейшие события изложены лаконично:
Огорчил царевич добрых,
Насмешил царевич злых.
Одинокая вершина
Приютила молодых.
Отец Годерзи убит "Браком первого — с последней, Венценосного — с простой"; мать, напротив, сочувствует влюбленным; она выражается почти по-цветаевски: "Чем труднее, чем больнее — Тем милее, тем родней".
В события вмешивается злой визирь Шерэ, который взялся разлучить молодых; вот его портрет:
Видом — старец, сердцем — змей.
Вместо глаз у старца — угли,
Зубы — битое стекло,
Кости голые железо
Листовое облегло.
Цветаева здесь следует своему собственному закону: права переводчика на собственный "влив" в чужой текст. Здесь таким "вливом" служат осовремененные сравнения: битое стекло, листовое железо. Но зато образ злодея-урода приобретает зримую выразительность.
"Душепродавец"-визирь добывает у волшебника мазь, сделанную из "ведьминского праха", грязи с руки Иуды и проса, политого кровью "с женским млеком пополам", отчего Этери должна стать "игралищем червей", "как в сырой могиле труп". (Образ, сильнее всего отвративший переводчицу.) После разных печальных событий: Годерзи усылают на войну, Этери мучается, он умирает, истаяв свечкой от тоски, она закалывается; визирь же познает "совести ад" и, боясь собственной тени, "ножик точит день и ночь"…
Нет, не нравился Марине Цветаевой Важа Пшавела, — и в тетради ее осталась сердитая запись:
"Поэт — медиум. Слушая вещь у ее источника — мы делаем прекрасные вещи. Но (бездарность автора) между вещью и мною — третий.
Но здесь я не вещь слушаю, а ее неудавшегося, полууслышавшего глухаря-медиума, которому я, по медиумичности поэта, не могу не подчиняться. Короче говоря: Важа Пшавела внушает мне свою бездарность, которой я, всеми силами сознания сопротивляюсь — вот и вся моя работа".