Рассказы (Дорошевич) - страница 48

Осуждённый гулял на дворе. Мы сидели и молчали. Как вдруг внизу хлопнула дверь, послышался топот шагов по лестнице. И меня охватил ужас, когда все начали подниматься со стульев. Когда осуждённого ввели, и он нас увидал, он стал не бледным, — нет, — белым. Как будто его ввели в клетку к диким зверям. Мне показалось, что я вижу, как зашевелились волосы у него на голове. Ни он ни я не слышали, что говорили эти люди. Как вдруг это страшное лицо мелькнуло передо мной в последний раз. На него накинули саван. Теперь это был не человек, а какой-то белый мешок, который шевелился. Привидение! Это привидение отвели на несколько шагов. Оно стояло, шаталось, шевелилось. Накинули верёвку. Загремело. Западня упала. И привидение, по колено провалившись под пол, быстро-быстро завертелось, закрутилось. Он трепыхал руками, словно стараясь поднять их к шее и сорвать петлю. Видно было, как он часто-часто перебирает ногами, весь дёргается. Пока, наконец, не повис, вытянувшись, дрогнув несколько раз. И всё ещё крутясь. Крутился в одну сторону, тише, тише, — на секунду останавливался и начинал крутиться в другую, сначала медленно, потом всё быстрее, быстрее, потом опять стихая, стихая, — до полной остановки. С каждым разом он делал всё меньше и меньше поворотов, словно успокаивался. Наконец верёвка перестала крутиться, и покойник в длинном белом саване повис почти неподвижно, делая медленные повороты то в ту, то в другую сторону, словно желая нас оглядеть всех ещё раз. Оглядеть теперь спокойно тех, на кого он несколько минут тому назад смотрел с ужасом, как на зверей, которые вот кинутся и растерзают… С этой минуты я не могу оставаться один. Мне кажется, что передо мной висит длинный белый мешок и медленно поворачивается в мою сторону… Я не могу видеть, когда человек двигает руками, — мне кажется, что это он хочет сорвать петлю со своей шеи… Это ужасно. Страшнее этого только гаррота…

— Вы видели и гарроту?

Он сидел, опустив голову, и отвечал тоном человека, который признаётся в преступлении.

— Я видел всё. Бессонница меня измучила. Я решил: «надо привыкнуть. Нет ничего, к чему бы человек не привык! Надо видеть десять раз, сто, тысячу, — чтобы привыкнуть, привыкнуть, — и я буду спать!» Я видел всё… Я ездил в Америку смотреть, как казнят электричеством. Говорят, что человек умирает сразу. Может быть, может быть… Наверное… Может быть… Но это страшно, когда человек четверть часа, сидя в кресле, стучит зубами, корчится в судорогах, синеет, чернеет на ваших глазах. Мёртвый? Может быть… Наверное… Может быть… Но он бьётся как живой… И вам всё время кажется, что он жив, мучится, борется, старается вырваться из ремней, которыми пристёгнут к креслу, старается сбросить с головы страшную медную каску. Вам кажется, что его сжигают перед вами живым. И что живой, двигающийся человек обугливается на ваших глазах… Нет, из Америки я вернулся ещё в большем ужасе. И вся моя надежда, вся была на то, что я привыкну. Привыкну, наконец! Я почти на коленях стоял, умоляя офицера в Алжире, умоляя хоть из-за дерева, спрятавшись, посмотреть, как будут расстреливать солдата. Я слышу этот треск, вижу, как вдруг пошла вся красными пятнами белая рубаха, передо мной, вот здесь, на полу, везде, всегда лежит залитый кровью человек, дёргаясь, трепеща кистями рук, шевеля ступнями… Я не видел лиц тех которые убили. Они были закутаны дымом. Но солдаты затем проходили перед трупом, беря на караул перед смертью. Шли стройно, ровно, спокойно, как всегда. Только глаза! Одни смотрели в другую сторону, другие зажмуривались, проходя мимо, бледные, готовые, кажется, упасть, третьи в ужасе смотрели на труп, как смотрит человек в пропасть, от которой не в силах оторвать глаз… Но страшнее всего всё-таки гаррота. Я видел в Испании. Вы знаете, что такое гаррота? Металлический обруч, привинченный к столбу. Палач закручивает винт, — и с каждым поворотом обруч всё туже притискивает шею к столбу, — давит всё сильнее. Глаза вылезают из орбит. Длинный-длинный язык лезет изо рта. Словно с каждым поворотом всё выдавливают из человека. Трепещущие руки вытягиваются, корчащиеся ноги становятся необычайно длинными. Словно всё это вылезает из туловища. И когда я вижу человека, я представляю себе: этого, как летит его голова, этого с высунутым чёрным языком и вылезшими из орбит глазами, того, как он перебирает ногами и крутится на верёвке, того, как он щёлкает зубами и чернеет, стараясь сбросить с головы медную каску, которая его давит, того, как он лежит на земле и дёргается, залитый кровью. Люди для меня — страшные призраки. Я вижу их всех-всех казнёнными. А ночью меня окружают все обезображенные трупы, которые я видел, обезображенные, осквернённые казнью! И я боюсь, боюсь сойти с ума. Если эти образы останутся в моём мозгу и в больном воображении примут ещё более реальную форму?! И жить с ними, с ними, их чувствовать, видеть, осязать их холод и липкую густую влагу крови. Нет! Мне страшно, мне страшно сойти с ума. Лучше пусть меня похоронят живым, и меня задушит крышка гроба, треснувшая, сломанная надавившей землёй. Это ведь будет длиться только несколько минут… Скажите, как может спать палач! Его совесть спокойна, — как совесть тюремщика, как совесть судьи. Следователь, прокурор, судья, тюремщик, палач — всё это звенья одной и той же цепи, которая называется правосудием. И палач может спать, совесть не подпустит к нему ни одного призрака. Он исполнил веление закона, он совершил акт правосудия. Как задушить совесть? И за что она меня мучит? За то, что я смотрел, как убивают, из любопытства. Если это будет моею обязанностью? Если я буду исполнять свой долг? Палачи спят. Я буду, буду тогда спать. И, узнав, что в Англию требуется палач, я подал заявление, что хочу занять эту должность.