- Да.
Я сел на лавку. Первый раз кто-то кроме моей жены видел меня за работой. Плевать. Вообще, мое писательство ни для кого в семье не секрет, - я уверен в этом, учитывая многолетний опыт моей мамочки в перлюстрации моих писем за время совместной жизни, но, по молчаливому соглашению, мы никогда не касаемся этой темы. Хотите почитать - пожалуйста, но спрашивать меня о том - увольте. Впрочем, думаю, что если кто-либо из родственников прочитает это - скандала не миновать.
Плевать. И будем уповать на их равнодушие к печатному слову.
- Я вот тоже... Иногда приспичит чего-нибудь записать, так все не получается: то придет кто-нибудь, то обстановка не та.
- Тем - бурчу я - и отличается любительство от работы, что пишешь когда надо, а не когда хочешь. Валентин чувствует, что разговора не будет и замолкает. Таращится на меня из своего угла, сопит, но потом переводит взгляд себе под ноги, по скользящей - под полати, в угол. на кусок незастланой досками земли. В темноте там виднеются кротовые кучи. Hазойливо гудит печка, под моими листками булькает в кастрюле жорево для званых и незваных, жара. Что хотел иногда поведать миру мой драгоценный братец, меня совершенно не интересует.
Однако долго писать мне не удается: распахивается дверь и врывается тетка-наташка. Деловито оглядев нас с порога, (наше здесь пребывание видимо, истолковало по-своему в дому, все таки, вторые сутки не топлено. Hо что она подумала, увидев меня с бумагой и ручкой? - бог весь. Hичего не сказала.), бодро скомандовала: Так, эту кастрюлю - показала пухлой лапкой мне под ноги - тащите в дом. Сейчас уже машина придет.
"Машина" - это грузовик, на котором теткин-любкин муж повезет гроб до кладбища. Мы встаем, тащим, протискиваясь в растопыренные двери и с грохотом водружаем посудину на кухонную плиту. Возвращаясь, не могу удержаться, чтобы не заглянуть в комнату: собравшаяся толпа напоминает пионеров у костра. Торжественное молчанье. Дед бессмысленно таращится на содержимое этого гигантского лафитника, молчит даже бабка-шурка и песен грустных не поет. Вдруг я заметил, как бессильно опущены плечи моего отца. Он сидит на табуретке в ногах бабки и его терракотовый клюв смотрит в пол, руки просунуты между колен. Он философ, но сдается мне, он уже устал философствовать. Хотя, памятуя слова Паскаля, поэтому философом он и остается. Я снова думаю о том, как он постарел: первый раз я заметил это, когда однажды в конце лета вернулся из лагеря домой и в прихожей столкнулся с ним - он оказался ниже меня на голову. Хочется взглянуть на себя, но все зеркала и даже экран телевизора, разумеется, завешаны тряпками.