Но Эли, казалось, не замечал силы предрассудков. Он продолжал говорить о прошении в парламент, и я по-прежнему смотрел на него с жалостью. Итак, прошел год. Шед работал со своим железом, Эли проливал пот на своем наделе, проклиная Джема Флауэрса, отец Джарвис время от времени возвращался в деревню и с риском для жизни читал свои проповеди, мой отец продолжал издеваться над Элен Флауэрс. Кукуруза еще не успела пожелтеть к тому времени, как Шед выступил против представителей власти и вскоре был повешен…
Я долго скорбел по Шеду. Вся жизнь виделась мне совершенно в ином свете при мысли о том, что больше никогда не услышать мне его голоса, не увидеть его улыбки и широких плеч, поднимающихся и опускающихся вместе с молотом. И вот доказательство (если кто-либо в нем еще нуждается) бессилия слов. Кого я показал вам? Человека в белой рубахе, идущего к виселице; человека в голубой куртке, подковывающего лошадей; добряка, сжалившегося над хромым мальчишкой; друга, выслушивающего жалобы своих соседей. Но как же мало все это говорит о Шеде, его характере, силе, личности, жившей в этих двенадцати с лишним фунтах земной плоти, которую изгнали из нее, оставив лишь кусок мяса, болтающегося на веревке. И если я не смог описать живого Шеда, как я могу передать мою тоску по нему, тоску, не имеющую ни цвета, ни формы, ни звучания? Иногда я ловил себя на мысли: «Я должен сказать Шеду, что…» или «Я должен спросить у Шеда…», и тут я вспоминал… Бывало, ноги сами несли меня через поля в Маршалси, и только когда на горизонте появлялся купол церкви и трубы хижин, я с болью осознавал, что в кузнице Шеда его ремеслом занимается теперь совершенно другой человек.
И вдруг однажды ко мне пришло озарение. Это произошло ровно через два месяца после смерти Шеда, когда последние желтые листья, кружась, падали под серым ноябрьским небом. Я гулял в парке в одиночестве и думал о том времени, когда придет весна. Я понял, что жизнь и смерть неразделимы. Каждый появившийся на свет человек когда-то должен умереть. И как только во чреве матери зарождается жизнь, и женщина расцветает от счастья, смертный приговор уже произнесен, а исполнится он раньше или позже не имеет существенного значения. Шед умер преждевременно, и смерть его была насильственной, но это было нисколько не хуже запоздалой отвратительной смерти, которая в муках уносит по капле последние крохи жизни.
Предположим, что Шед дожил бы до того времени, когда был бы не в состоянии размахивать молотом и раздувать мехи, голос его превратился бы в свистящий шепот, от былой силы остались бы одни воспоминания, а его улыбка обнажила бы ряд беззубых десен. Почему постепенное разрушение считается лучше, чем внезапный уход? И почему привязанный у дверей бойни ягненок должен сокрушаться над мертвой овцой, которую только что унесли? Я умру когда-нибудь тоже. Ведь все мы обреченные ягнята.