Рита, провожавшая его из Москвы до Таллина, выбрала столик у окна. Закатное солнце высвечивало короткую стрижку, розовое ухо с бирюзовой сережкой. А в полированной столешнице назойливо четко отражалось его изрезанное морщинами лицо. Разговор перед расставанием не клеился. Бэзил ощущал, что должен предпринять немедленно какое-то усилие, чтобы сберечь ее, объяснить что-то решающее и важное.
«Ты — моя последняя любовь», — пошутил, еще садясь в Москве в поезд, Бэзил. Когда любят, люди вместе... Иначе, зачем любить? В зеркале задвинувшейся двери купе Бэзил заметил, что лицо у него мрачнеет так же, как у отца...
Они потанцевали. На каблуках Рита была вровень.
— Ты — высокая, — сказал Бэзил. Он все искал и искал слова.
— Да, если на каблуках...
На белесом небе в окнах кафе мерцали звезды. И по тому, как впилась рука в его плечо, Бэзил догадался: прощается, опоздал... На платформе, с которой виднелись тусклые, будто обернутые марлей фонари на редутах, насыпанных еще шведами перед Вышгородом, он спросил:
— Встреча через год?
Едва решившись, Рита покачала головой.
Ночью не спалось, и Бэзил забрел на северную сторону Вышгорода. Узкие короткие улочки были пустыми и гулкими, высветленными луной. По лестнице Бэзил выбрался на насыпь. Под старой стеной журчал ручей. Здесь стлалась мгла, и Длинный Герман будто парил. В стене светилось окошко. Замерла парочка в вязаных колпаках с помпонами, таких же, как на голове у сына, когда они увиделись в Москве.
...Среди пустого, геометрического, залитого желтым светом асфальтового пространства проспекта Калинина сын был единственным в тот час, кто не кидался на перехват такси. И, подъезжая к кромке тротуара, Бэзил вспомнил харбинскую Модягоу, изрытую куйбышевскую окраину, где все знали друг друга, где не было абстрактно и желто, а разве что немного грустно под редкими фонарями вполнакала, но никогда одиноко, потому что в небольших домишках вокруг жили знакомые ребята.
— Как у тебя с мамой? — спросил в тот раз Бэзил.
— Нормально.
— А с ее мужем?
— Нормально. То есть никак. А что?
— Ничего. Чем занят?
— Курсовой. Этика конфуцианцев. Можно тебя про нее проинтервьюировать?
— Давай... Подружкой не обзавелся? Я — не дед?
— Ну, не скоро... Собери в горсть Конфуция, пап!
— Конфуций не привнес ничего нового. Человек этот в этическом плане пришел к своему поколению из прошлого. Жизнь его сосредоточивалась на возрождении того, что крепко забылось уже и тогда. Он маршировал задом наперед, и в результате — только воскрешение, обрати внимание — я сказал не обновление, а воскрешение, старых доктрин. Мысль конфуцианцев застыла в некой неподвижности... Напомнить про последователя, который в шестьдесят лет играл в детские игрушки в присутствии престарелых родителей, выказывая тем самым почтительность и свое ничтожество перед их авторитетом?