— Ага, — сказал Том. Он казался заинтригованным этой возможностью. — Подожди минутку. Только не забудь, на чем мы остановились.
Он поспешил в расположенный за стенкой туалет. Вслушиваясь через открытую дверь в журчание льющейся в унитаз струйки, я представил себе, что стою рядом с ним, наши струи мочи пересекаются, постепенно иссякая, потом наши руки вытряхивают последнюю блестящую каплю чего-то более липкого, вызванного неведомым прежде волнением, страстью, которая помимо нашей воли отражается в наших поднятых, встретившихся взглядах.
Не успевало подобное искушение появиться, как я его подавлял. Эффект был такой, точно я задувал свечу, две свечи, целых двадцать, стоявших в ряд, пока за исчезнувшей пеленой пламени не обнаруживался весь жертвенник, испускающий сотню тоненьких струек дыма, с приношениями перед алтарем. В этой религии тайные огоньки ценились выше тех, что ярко светили. В некое место я откладывал достоинства, постепенно составлявшие доброе имя, которое мне понадобится однажды приобрести, спасение души, к которому я стремился. До той поры (а судный день этот можно было бесконечно откладывать, что я и предпочитал делать) я жил в благоприятнейших из условий: в условиях длительного, но, по-видимому, успешного ухаживания. Оно состояло из ряда испытаний, весьма нелегких, даже извращенных. К примеру, чтобы доказать свою любовь, я должен был ее отрицать.
— Знаешь, — сказал как-то раз Том, — ты можешь оставаться у меня, когда захочешь. Гарольд, сын священника, мой прежний напарник по игре в «белку», предупреждал, что ты набросишься на меня во сне. Ты должен меня простить. Дело в том, что подобные причуды мне не по вкусу.
Я с трудом сглотнул слюну и прошептал:
— И мне… — я прочистил горло и натянуто произнес: — И мне тоже.
Лекарственный запах, этот лизольный запах гомосексуализма, вновь пропитывал воздух, когда мимо бесшумно катилась на резиновых колесах металлическая тележка с медикаментами и дезинфицирующими средствами. Мне страшно хотелось распахнуть окно, выйти на часок прогуляться и вернуться в комнату, уже избавившись от этого аромата, запаха позора.
Я никогда не сомневался в том, что гомосексуализм — это болезнь. Мало того, я воспринимал его как мерило беспощадной объективности, с которой я мог эту самум болезнь рассматривать. Но где-то в глубине души я не мог поверить, что и меня должен окутать лизольный запах, что этот затхлый запах угольного дыма должен пропитать мою любовь к Тому. Возможно, таким нерешительным, таким опьяненным собственной нерешительностью, я стал именно для того, чтобы предотвратить осознание заключительного элемента того силлогизма, который начинается так: если один мужчина любит другого, то он — гомосексуалист; я люблю мужчину…