Закрываясь в Томовой спальне, мы вновь окунались в радостную непритязательность нашей дружбы. Ибо он был моим другом — лучшим другом! До той поры я боялся сверстников. Мы с ними могли барахтаться в куче листвы и играть в «белку»; Ральф мог меня загипнотизировать, но эти попытки получить наслаждение лишь вызывали дрожь и переполняли меня острой тоской — я хотел, чтобы кто-то меня полюбил. Кто-то взрослый. Кто-то, подвластный мне. Я молился о том, чтобы как можно скорей повзрослеть.
И вот свершилось. Впервые я почувствовал радостное опьянение собственной молодостью и молодостью друга. Я полюбил его, и оттого, что любовь эту мне приходилось скрывать, она сделалась только сильнее. Мы спали на двух односпальных кроватях всего в двух футах друг от друга. Часами сидели мы в одних трусах и болтали о Сартре, о теннисе, о Салли и прочих учениках нашей школы, о любви и о Боге, о загробной жизни и бесконечности. Мать Тома, в отличие от моей, никогда не открывала дверь его комнаты, чтобы велеть нам ложиться спать. Большой темный дом скрипел вокруг нас, когда мы лежали в потешных позах, каждый на своей кровати, и говорили, говорили, углубляясь в потаенные уголки ночи, в ее окутанные туманом владения, будившие в нас обоих такую нежность.
И еще мы говорили о дружбе, о нашей дружбе, о том, что она крепка, как любовь, сильнее любви и любви сродни. Я сказал Томми, что, по словам моего отца, век дружбы короток, ей приходит конец и каждые десять лет, на которые мы становимся старше, требуется замена — но эту ересь (мною и выдуманную; мой бедный отец не мог забывать старых друзей, у него их попросту не было) я высказал лишь для того, чтобы мы с Томом смогли ее разоблачить и поклясться в вечной преданности друг другу.
— Господи, — сказал Том, — на свете есть чертовски циничные люди! Боже…
Он лежал на животе, уткнувшись лицом в подушку; голое его был приглушен. Потом он приподнялся, оперевшись на локоть. На лбу, там, где он прижимался к подушке, отпечаталось красное пятно. Лицо его было одутловатым от желания спать. И улыбка стала какой-то слабой, натянутой, а взгляд смягчился и затуманился.
— Боже мой! И как только люди живут с подобными мыслями?
Он рассмеялся, издав резкий звук медного духового инструмента, гудок изумления неприкрытой наглостью взрослого цинизма.
— Может быть, — сказал я вкрадчивым голосом, — из-за того, что мы неверующие, мы сделали своей религией дружбу.
Мне нравилось вносить некоторое разнообразие в тему нашего разговора, коей были мы сами, наша любовь. Чтобы предмет не иссяк, я мог связать его с нашим атеизмом, который выявился лишь недавно, или с десятками прочих излюбленных тем.