Действительно, шкоута в гавани не было. Матросы о корвета сообщили офицерам, что Остолопов велел поднять паруса и ушел в море.
— Мальчишка! Зазнайка! — вознегодовал Басаргин.— Как он смел пойти на самоуправство?! Прошу вас, Максим Иваныч, засвидетельствовать случившееся!
Басаргин порывался тоже поднять паруса и догнать Ос-толопова, но Пономарев охладил его пыл.
— Спокойней, лейтенант, спокойней. Плавать умеет — не потеряется. Зачем же нервничать. В море с такими нервами идти не годится. Да и команда не вся в сборе. Батюшка Тимофей с денщиком Демкой в Ленкорань отбыли за лекарством. Муравьева — вишь как знобит! Вернутся они, тогда и снимемся...
Басаргин смирился. Вошли в кают-компанию, вновь сели за карты. Муравьев лег в каюте, укрылся двумя одеялами. Вечером вернулись Тимофей с Демкой, привезли настой Меркурия... Демка напоил своего господина. Муравьев крепко уснул...
Утром корвет вышел в море, взяв курс на Белый Бугор.
Снова лил липкий субтропический дождь. Море пахло болотом. Временами дождь переставал и начинался снова. Крупная дождевая дробь хлестала по крышам надстроек. По иллюминатору Муравьевской каюты стекали ручейки, напоминая горемычные слезы.
Капитан метался в бреду. Белки глаз у него пожелтели, подбородок заострился. После лихорадочного жара, он выходил пошатываясь на палубу, накрывшись плащом. Стоял недолго. Болезнь властно гнала в постель. Он ложился и опять начиналась трясучка.
— Накинь что-нибудь еще,— просил он, тяжело дыша, не попадая зуб на зуб. — Ну еще, еще накинь, Дема!
Дема мотал головой и наваливал поверх одеяла все, что можно: сюртук, плащ, свою шинелишку...
И опять после сильного озноба у него начинался жар. Николай Николаевич глядел мутными глазами в потолок. Он то хмурился, то улыбался и, не переставая, бессвязно говорил. В дьявольском искажении являлись перед ним бакинские офицеры, хвостатые, с собачьими ушами и пастями. Всплывала девичья фигурка. В белом бальном платье, перевязанном матовой лентой чуть ниже груди, с распущенными волосами, мягко улыбаясь, она летала по каюте. И вдруг платье начинало расти, расти и превращалось в заснеженную равнину, густо заросшую стройными березками. И за чугунной оградой в большом дворе виднелось имение Муравьевых. Со двора выкатывалась карета, а в ней сидел он, Николай Муравьев, и напевал какую-то арию кучеру: странные звуки возвращали его к реальности. Он начинал думать, что это поет не он, а кто-то другой, и узнавал голос батюшки Тимофея, который на палубе служил обедню...
Приступы у Муравьева начинались ровно в полдень, а приходил он в себя на закате солнца. Мокрый от пота и ослабевший, пошатываясь, он опять выходил на палубу, где шла обыденная морская жизнь: не очень приглядная, но пышущая завидным здоровьем.