— Так-так, — пробормотал он, обращаясь больше к Софии, нежели к Берте, — значит, она не разговаривает.
— Ни слова! С тех пор как она поселилась у нас, мы не слышали от нее ни слова. Я уж и не знаю, слабоумная она или дурная.
— На вид кажется совершенно безобидной.
— Ха! — грубо воскликнула Берта и стала оглядываться вокруг в поисках стула, чтобы дать больным ногам отдохнуть.
Взгляд Софии тоже блуждал по комнате. Она с интересом рассматривала помещение, в котором Арнульф принимал не только членов своей семьи, но и торговцев и посыльных. Он принадлежал к немногочисленным людям того времени, которые записывали все свои дела в свитки, и его нельзя было обмануть, как многих его коллег, веривших на слово. Он даже утверждал, что именно владение письмом позволило ему справиться с датской конкуренцией и стать богатым и могущественным.
Берта как раз успела, охая, опуститься на стул, когда, к своему ужасу, заметила, как София тронулась с места и направилась в угол комнаты, не спросив разрешения.
— Что это ты задумала, девчонка? — в отчаянии воскликнула она, но даже не предприняла попытку остановить ее, позволив это сделать Арнульфу. София схватила перо. Чернила; которыми она писала, были сварены из чернильного орешка и соли железа, и написанные ею бледно-голубые слова поначалу были еле заметны. Но чем дольше слова оставались на пергаменте, тем темнее становились.
«Я не разговариваю потому, что мне не позволяют писать. Что мне сказать, если меня никто не понимает? Семья моей умершей матери ограниченная и тупая, и моя жизнь пропала навеки».
София писала вовсе не так красиво и старательно, как раньше в монастыре, когда каждая буква превращалась в произведение искусства. Она просто нацарапала слова, охваченная отчаянием и яростью. Ведь она молчала не только из-за тупого, бездуховного существовании у Берты, но и потому, что чувствовала, что сама виновата в своей судьбе. У нее ничего не осталось после ужасного пожара в монастыре и преступлений, ставших его причиной, и не на что было надеяться.
Закончив писать, София почти бросила листок к ногам Арнульфа.
Он небрежно посмотрел на него, прежде чем наклониться к охающей Берте.
— Вам следовало привести ее ко мне раньше! — воскликнул он бодрым голосом, в котором, однако, слышались нотки страдания, будто, ворочая шеей, он испытывал боль. — Загадка-то оказалась совсем простой!
Стоны Берты перешли в кашель.
— Ну и что с ней такое?
— Она движима вовсе не непослушанием, — ответил он, заговорщицки подмигнув Софии. — А, скорее, набожностью, и за это вам следовало бы хвалить ее. Она дала торжественный обет молчать в течение года, ради Матери Господа нашего. Скоро это закончится.