Если подневольные строители на воле были рабочими да еще сибиряками, то общо говоря, в заключении они теряли лишь свободу передвижения. Климат был привычный, работа тоже. Соотносительно семьи их на воле, может быть и питались не лучше, работали так же каторжно. Но фактор заключения порою сам по себе убивал людей.
В самом мучительном положении в лагерях оказывались городские служащие, южане, не переносившие климата, а в особенности интеллигенция с непосильной нагрузкой тела и души. Труд непривычный, непосильный, каторжный убивал таких быстро наравне с животными условиями быта, озверял, а пощадив физически, убивал в человеке духовное. А убить духовное, интеллектуальное, обезличить, измордовать человека, способного на осознание жизни, способного к протесту — это уж была не экономическая, а политическая задача заключения в СССР. Меня по малой моей вине, может быть и оставили бы на поселении, будь я только женщиной, но в массе оказалась заметной — в лагерь!
До войны мордовать начинали уже на следствии, пытали и запугивали, зверски искалечивали. Теперь здоровые люди все-таки были нужны, калечить запрещалось, хотя садисты оставались. В начале 50 г.г. евреи рассказывали о страшных побоях: победивший «советский фашизм» уже не нуждался в фиговых листках лозунга о «братской солидарности народов».
А в лагерях «мордовали» трудом, окриками, ненужной перенятой у блатных, торопливостью, суровой суетою поверок, шмонов, издевательской «инвентаризацией личного имущества» — чтобы красть. При таких инвентаризациях публично просматривали наши нищенские личные вещи, вплоть до плохо простиранных штанишек и мелкостей жентуалета, над которыми гоготали.
Однажды шмон застиг меня посреди зоны среди казаков. Я вывернула по требованию надзирателя свой мешок, и он с издев кой перед всеми стал перебирать мои тряпочки, презрительно распяливая маленькие в то время мои бюстгальтерчики.
— Ты што над женщиной издеваешьсья!? — закричали суровые наши дядьки-казаки, стоявшие вокруг, как на толкучке, над своими распростертыми сидорами, дядьки, способные в иной час и изнасиловать, закричали угрозно, видя, как краснела их «сестрица» при этом. И негодяй отстал, даже не «обшмонал» до конца.
Сломить достоинство! Отсюда и сроки чудовищные. Оторопела я, узнав из газет, что какая-то международная шпионка за границею получила семь лет, то есть такой же срок, как и я, и в три с половиной раза меньше, чем мой муж и сотни тысяч русских.
За срок малый человек мог притаить в себе себя, за великий срок, начисто измордованный, сламывался неизбежно. Опять-таки был учтен исторический опыт: после 20 лет Шлиссельбурга никто не вступал уже в активную политическую борьбу. Но тогда были десятки, теперь — масса.