Все дальнейшее происходило уже при деникинцах.
Самым удобным оказалось возить на ослике дрова. Окраинное население с лета запасалось хворостом, или как говорили «хмызом», из окрестных лесочков. Волокут, бывало, из лесу тетки на спинах круглые тяжелые вязанки. А у нас с топливом стало так плохо, что мама меня с Женькой и соседскими девчонками отпустила в лес «по дрова».
Прежде от общения с фортштадскими детьми меня оберегали, главным образом, потому, что они «выражались». Ну, например, мальчонку в очень коротеньком пальтишке дразнили самодельной песенкой:
Ах, Сенька Зарочинцев,
Жопинишка корочинцев!
Мама с тетей фыркали: «Фу, как вульгарно!» Мне же этот стишок казался верхом остроумия, хотя сама я так и не научилась «выражаться». А в ответ на мои нотации, что так говорить нехорошо, ребятишки кричали: «У-у ты, какая благородная!» — и высмеивали мои эвфемизмы низких лексем. Благородными же фор штадцы звали всех не крестьянствующих и интеллигентов.
Однако в наступившем социальном хаосе гражданской войны мне в играх и в делах хозяйственных пришлось тесно сблизиться с так называемыми «уличными» детишками соседей. Особой моей подружкой стала конопатая Нюська Балбекова, жившая с нами забор в забор. Бывало, дядя Сережа в саду делает на параллельных брусьях гимнастические упражнения. Я тоже с ним кувыркаюсь, как обезьянка. Нюська сидит на пограничном каменном заборе, обтянув коленки платьишком, и канючит: «Дядь Сереж, а дядь Сереж, дайте я тоже хоть разик спражняюсь!»
И вот, с Нюськой и несколькими девчонками мне разрешили идти в лес. Лесник, оберегая целость леса, гонял собирателей хвороста, вероятно, кроме сушняка, они обламывали свежие ветки. Если за таким преступлением кого из баб застигал, — высекал хворостинами. Причем, бил унизительно — «по голому». О его жестокости ходили страшные рассказы, и по-тургеневскому образцу дети прозвали его Бирюк.
Однако дрова нужны позарез, и сопровождаемые мамиными наставлениями, мы запрягли Женьку и отправились. Денек погожий, теплый. Теперь на месте того леса — многоэтажные дома, но кусочки лесные остались. И недавно я опознала уцелевший уголок, где разворачивалось действие.
Собираем сучки и хворостины тихонечко, опасаемся, как бы Женька не завопил, не аукаемся, не поем — Бирюка боимся. В лесу и без того страшно: всюду следы того террора, что тут творили «товарищи»: то скелет, еще отдающий падалью, под кустами, то череп, до чиста муравьями обглоданный, тужурку, вроде бы студенческую, полуистлевшую, среди колючек обнаружили, две затоптанные в землю офицерские фуражки нашли. Большинство форштадского населения белых называет «наши», и девочки вместе с сучьями небрезгливо подбирают останки «мучеников», чтобы на кладбище «похоронить». Страсть!