Трагедия казачества. Война и судьбы-2 (Тимофеев) - страница 31

Но в моем положении о том, чтобы сфотографироваться и речи не могло быть. И я написал, что в Воркуте нет фотографии. Двоюродный брат из Питера навел справки и, конечно, узнал, что в Воркуте на каждом углу фотоателье. В общем, все сходилось к тому, что я боюсь послать фотографию, а значит, это действительно не я.

В 1951 году один из вольных принес на шахту фотоаппарат и сфотографировал меня. Послал фотографию — все успокоились, но задались другим вопросом: почему я в Воркуте? Ведь шахты есть и в Донбассе, да и на Кавказе нашли уголь; так что заработать деньги можно было и там. Время шло, а я вразумительного ответа не давал. И тогда постепенно стало доходить до их сознания, что я в заключении. Но за что? И сколько времени я буду в Воркуте?

Как же быть? Если я опишу всю правду подробно, то лагерная цензура такое письмо не пропустит.

Мой дядя Яков Федорович — муж старшей сестры отца, который в 1930 году вместе с семьей был сослан в Прикаспийские степи, написал мне прямо: чтобы я не «водил их за нос», а все же написал правду. Вот я и решил через вольную почту отправить ему письмо и вкратце описать суть моего дела. Как-то в выходной день (а выходной у меня был так называемый «скользящий», то есть, выпадавший на разные дни недели), я собрался и написал такое письмо: «На вопрос, за что я здесь — отвечаю: занес казачью шашку над головой советской власти и… промахнулся. Вот мне и дали пятнадцать лет». Письмо заклеил, подписал адрес и положил под подушку. Думал, завтра пойду на работу, передам вольному слесарю, а он отправит его обычной почтой. Утром, когда все ушли на работу, в бараке осталось восемь-десять человек — больные, выходные, дневальные. Вдруг приходят в барак человек шесть-семь охранников. Нас выстраивают посредине барака и начинают так называемый «шмон» (обыск). Один из охранников подошел к моим нарам, поднял подушку, взял мое письмо в руки и стал читать адрес. Покрутил, покрутил письмо в руках да и положил его на стол, стоявший почти рядом с нами, а сам пошел «шмонать» дальше.

Когда я это увидел, в глазах потемнело; мне дышать стало нечем. Если, не дай Бог, это письмо попадет в руки к «куму» (так назывался оперуполномоченный лагеря), они меня сгноят в лагерях. Не видать мне ни дома, ни свободы… А за столом горит плита, да так, что дверца красная от жара. Я быстро, по-кошачьи, выскочил из строя, схватил письмо, прямо им открыл дверцу и бросил письмо в печь. Мысль промелькнула такая: даже если охранники заметят и кинутся за мной, то ничего — лишь бы сгорело письмо. А потом, пусть что хотят, то и делают со мной. Улики в их руках уже никакой не будет. Но все это произошло так быстро, что никто из охраны ничего не видел. Когда кинулись, то письма уже не было. Нас обыскали, выгнали из барака на мороз, перевернули весь барак — и все безполезно. Я был несказанно рад, что все так получилось, хотя и понимал, что написать такое письмо было глупостью. Прошло уже около пятидесяти лет, а я помню эту историю до последней мелочи, и мне кажется, что никогда не забуду…