Люсиль больше не слышала ни звука, немец не шевелился, затаил дыхание. «Уа», — квакнула в потемках лягушка. Будто выдохнул кто-то басовито и тихо, будто лопнул пузырь на воде с серебристым, дрожащим звуком. «Уа! Уа!» Люсиль прикрыла глаза. Какой покой вокруг, печальный, недвижимый… Наступала минута, и в молодой женщине словно бы просыпалось что-то, вспыхивало, призывало людей, движение, шум. Жизнь призывало. Господи! Жизнь! Сколько времени еще продлится война?! Сколько лет придется тихо двигаться в полутьме, в полусне, сторожко прислушиваясь, напрягаясь, будто зверь в преддверии грозы? Люсиль пожалела, что не слышит привычного бормотанья радио, но перед приходом немцев они спрятали приемник в погреб. Испугались, что его отберут или разобьют. «Французские дома покажутся им пустоватыми», — подумала Люсиль с невольной улыбкой, припомнив, сколько разных вещей мадам Анжелье рассовала по ящикам и заперла на ключ, пряча от врага.
Когда они ужинали в столовой, вошел денщик немецкого офицера и подал мадам Анжелье записку:
Лейтенант Бруно фон Фальк приветствует дам Анжелье и просит передать солдату, подателю сего письма, ключи от пианино и книжного шкафа. Лейтенант обещает, что не заберет инструмент с собой и не будет рвать книг.
Мадам Анжелье-старшую шутка не развеселила. Она возвела глаза к небу, губы у нее зашевелились, похоже, она читала молитву, вручая себя воле Господа. «Кто силен, тот и прав?» — спросила она солдата, и тот, не понимая французского, с широкой улыбкой ответил: «Ja wohl», — и в подтверждение закивал головой.
— Скажите лейтенанту фон… фон… (тон мадам Анжелье был презрительный), что он у нас тут хозяин.
Она отделила от связки два ключа и бросила их на стол. Повернулась к невестке и с надрывом прошептала:
— Будет играть «Wacht am Rhein»…
— Думаю, у них теперь какой-нибудь другой гимн, матушка.
Но лейтенант ничего не сыграл на пианино. В доме царствовала все та же неколебимая тишина, пока громкий стук ворот, словно гонг посреди вечернего покоя, не известил дам Анжелье, что офицер вышел из дому, обе с облегчением перевели дух.
«Теперь, — думала Люсиль, — он отошел от окна. Ходит туда-сюда по комнате. Сапоги… Ох уж эти сапоги… Все минует. Кончится оккупация. Наступит мир, благословенный, замечательный. Война, поражение 1940 года станут воспоминанием, страницей истории, школьники будут изучать места боев и переговоров, а я до последнего своего дня буду слышать размеренное, глухое поскрипыванье паркета под офицерскими сапогами. Почему же он не ложится? Почему не наденет у себя вечером домашние тапочки, как все штатские, как все французы? (Люсиль услышала шипенье сифона с сельтерской водой и слабый звук «пс-с, пс-с», там выжимали лимон. Свекровь непременно сказала бы: «Вот почему у нас нет лимонов! Они отобрали у нас все!») Теперь он перелистывает книгу. Как это неприятно! — Люсиль вздрогнула. Он открыл пианино: она узнала стук откидываемой крышки и поскрипыванье крутящегося табурета. — Нет! Он же не будет играть среди ночи! Правда, сейчас всего девять часов вечера. И возможно, во всем остальном мире люди не ложатся спать так рано?.. Да, он заиграл». Она слушала, опустив голову, нервно закусив губу. Не арпеджио, а вздохи пронеслись в воздухе — нежное трепетанье нот, — он едва прикасался, ласкал клавиши, а кончил легкой быстрой трелью, похожей на щебет птиц. И опять тишина.