Жены художников (Доде) - страница 8

Самое удивительное, что она писала тайком от поэта, воображая, будто он все еще влюблен, и, прося прощения у обманутого мужа, боялась бешеной ревности любовника.

— Он никогда меня не отпустит! — вздыхала она.

Когда наконец, после долгих усилий, ей удалось вымолить прощение, и садовод — я же говорил, что он был философом! — согласился принять жену обратно, то свое возвращение под супружеский кров она обставила так романтично, так таинственно, что это больше походило на побег. Собственно говоря, она заставила мужа ее похитить. Раскаявшаяся жена не могла отказать себе в этом последнем приключении. Однажды вечером, когда поэт, соскучившись в уединении, щеголяя недавно отросшими усиками, отправился в гости декламировать свой «Символ веры», его подруга упорхнула из дома и, завернув за угол, вскочила в карету, где поджидал ее старый муж. Вот как она вернулась в уютный садик Отейля, навсегда излечившись от тщеславной мечты быть женой поэта… Правда, между нами говоря, Амори был мало похож на настоящего поэта!

Транстеверинка[1]

© Перевод Э. Шлосберг

Спектакль только что кончился. В то время, как толпа, по-разному взволнованная, хлынула на улицу, колыхаясь под светом фонарей у главного подъезда театра, компания друзей, в которой находился и я, дожидалась поэта у артистического входа, чтобы его поздравить. Его произведение не имело, впрочем, блестящего успеха. Слишком сильное для робкого и опошленного воображения современных зрителей, оно выходило за рамки подмостков, этой границы условных приличий и допускаемых вольностей. Педантичная критика заявила: «Это совсем не сценично», — а бульварные остряки, растроганные прекрасными стихами, как бы в отместку за свое волнение, твердили: «Ну, это не даст сборов!» Мы же гордились нашим другом, который смело заставил звучать и вихрем кружиться свои чудесные золотые рифмы — весь рой его поэтического улья, — вокруг искусственного и мертвящего света люстры, не побоялся вывести действующих лиц во всем их величии и простоте, не обращая внимания на оптические условия современного театра, на тусклые бинокли и слабое зрение.

Пробравшись сквозь толпу машинистов сцены, пожарных, статистов в шарфах, поэт, высокий, согбенный, приблизился к нам, зябко подняв воротник, прикрывая им жидкую бородку и длинные, тронутые сединой волосы. Он был грустен. Аплодисменты клакеров и литераторов, раздававшиеся только в одном конце залы, предвещали ему ограниченное число представлений, немногих и избранных зрителей, скорое снятие пьесы с афиши, прежде чем его имя получит признание. Когда проработаешь двадцать лет и достигнешь зрелого возраста и полного расцвета таланта, упорное нежелание толпы понять тебя вызывает усталость и безнадежность. Доходишь до того, что говоришь себе: «Быть может, они правы». Боишься, сомневаешься… Наше громогласное одобрение, наши восторженные рукопожатия несколько ободрили его. «Вы в самом деле так думаете?.. Это действительно хорошо? Правда, я старался, как мог». И его горячие от волнения пальцы с тревогой цеплялись за наши руки. Глаза его, полные слез, искали искреннего и успокаивающего взгляда. То была молящая тоска больного, который спрашивает врача: «Скажите: ведь я не умру?» Нет, поэт, ты не умрешь! Оперетты и феерии, выдерживающие сотни представлений, привлекающие тысячи зрителей, давно будут забыты, исчезнут вместе с их последней афишей, а твое произведение останется вечно юным и полным жизни.