— В изолятор, — сказал милиционер. — Отдохнешь в камере.
— Вы не имеете права! — сказал Евгений Романович и схватился за стену.
— Ну-ну, не балуй... Пошли, — сказал милиционер, без труда отлепляя его от стены. — Завтра утром придут начальники, с ними выяснишь. А мы люди подчиненные.
— Завтра? утром? А сегодня я буду весь день здесь!..
— Зачем день? — спокойно возразил милиционер. — Завтра — день. А сегодня ночью спать будешь.
— Который сейчас час? — спросил Евгений Романович.
— Одиннадцать часов.
— Одиннадцать часов!.. Вечера?!.. Одиннадцать часов вечера!.. — Он схватился за голову, его качнуло. — Я просидел больше суток?..
Милиционер пожал плечами и пригласил его двигаться дальше.
Два дня он провел в изоляторе временного содержания, в одиночной камере. Еды почти не давали. И днем, и ночью, сменяясь, следователи уговаривали его. В эти два дня его не били, хотя угрозы звучали постоянно; в шкаф больше не сажали; мучили бессонницей.
На второй день, к концу, Евгений Романович сидел за столом, клевал носом, слушал, что ему диктуют, и записывал «свои показания». Ему сказали: подпишитесь; он подписался.
— Ну, вот, молодец. Временно вы у нас еще побудете, на всякий случай. Чтобы фокусов не было, с вашим братом чего не бывает. Но разместим мы вас с большими удобствами. Умоетесь, переоденетесь. И подкормитесь. Не спорьте — временно...
Его повели к выходу, вывели наружу. Была темная ночь, моросил дождь. Влажное дуновение коснулось лица.
Он глубоко вдохнул свежий воздух, сладко закружилась голова.
— Давай, давай, не задерживайся!.. — Сказано было без злобы к нему, но сухо, с механической безжалостностью.
Он вошел в ворон, и его повезли. В дороге он задремал; больше всего сейчас хотелось ему спать. Когда его сдали и приняли в новом месте и ввели в камеру с умывальником, унитазом, «сервизом» на столе, он понял, что находится в следственном изоляторе. Была ночь, его не тревожили, он лег спать. Ему ничего не снилось. Сон его был сладостно крепок и быстротечен, он не услышал утром команды «подъем!»: надзирателю пришлось его стаскивать с постели, угрожая карцером. Потом ему принесли завтрак, и он с аппетитом проглотил невкусную пищу. После завтрака его вывели на прогулку. Осоловелый от воздуха, он вернулся в камеру, но спать было нельзя, ложиться было запрещено; он мог только стоять, ходить или сидеть. Ощущение голода взбодрило мысли. Он сел и стал думать, вспоминать, что с ним произошло за эти дни: как он сидел в шкафу, как его мучили допросами и как он собственноручно написал «свои показания» — эту дикую, лживую выдумку; не утешало ничуть, что вина лежит на людях, которые принудили его. О, что за люди! грязные люди! Они были все на одно лицо: злые. И получалось, что он такой же, как они, если вместе с ними губит человека, сломленного, униженного теми самыми приемами: он теперь имел о них представление. И возникала в сознании картина тьмы тьмущей, миллионной толпы преступников, подсудимых, осужденных без вины, которые никогда не были преступниками, во всяком случае, не могли быть хуже этих бессовестных выродков — потому что хуже них никого и ничего не бывает — безнаказанно совершающих суд и расправу.