Зарабатывает Музыка на жизнь тем, что время от времени ходит на рынок со своей мандолиной; там он играет во фруктовых рядах, и темнолицые усатые ребята его за это подкармливают. Вообще он производит впечатление уроженца острова Пасхи: мне порой кажется, что по квартире шаркает в стоптанных шлепанцах миниатюрная копия тех серых каменных истуканов, какие во множестве рассеяны по унылому безлюдному острову. Они стоят там веки-вечные, глядят в плоский океан, и океан выглядит смертельно уставшим от соседства с застывшим выражением каменных лиц… Впрочем, непостижимая прелесть этих лиц состоит в том, что в странном сочетании грубых линий зреет завязь тончайшей саркастической улыбки.
Что касается Музыки, то его улыбка давно отцвела.
Она жила когда-то в его лице, и живо еще было его хорошее имя — Андрюша, но было это давно, под нашим старым добрым небом было.
Много чего под нашим старым добрым небом Андрюше прощалось: сытная жизнь, японский халат кимоно и легкие деньги… Дом, где живет Андрюша, приучен к тяжести труда, его постоянству: кто с утра до вечера завивает серебряную кудряшку у токарного станка, кто песенку "Веселей, шофер!" мурлычит себе под нос в дальнем рейсе, кто с толстой сумкой на ремне несет людям приветы к Майским, к Октябрьским, к морозному Дню Конституции, кто головы ваши в парикмахерской на углу бреет в свирепые "боксы", лояльные "полубоксы" или уж совсем либеральные "польки" — и все это есть труд, грубый и честный, труд кормящий, на котором прочно, нешатаемо стоит жизнь. А что Андрюша?
Что он в самом деле? Сидят они, тридцать здоровых мужиков, в прозрачном, промытом хрустальным светом зале, навалившись широкими крахмальными грудями на хрупкие балалаечные углы, светят набриолиненными затылками, а руки их — розовые, девичьи, — душат балалаечные грифы, а крохотность, щуплость инструментов, вмятых в строй черно-белых фрачных квадратов; так остро подчеркивает никчемность их труда.
— А р-р-р-ожи у всех серьезные, м-б-т-вашу! — ругается твой отец, обжигаясь борщом; отец — шофер, ему за большой километраж без ремонта местком гаража выдал билет в концерт, и больше, сколько ты помнишь, он в концерт не ходил, пока не сделался начальником колонны, а потом начальником всех колонн вообще, а потом и вовсе не переехал шуршать пером в огромный серый дом в Охотном ряду… Из этого дома он ходил изредка в Большой по торжественному случаю; после торжественного случая на десерт полагался концерт, и отцу приходилось сидеть, мучаться пару краснознаменных, кантатно-балетно-куплетных часов в душном зале — но это еще когда будет, в каком туманном далеке, а пока, за борщом, он кривит рот… Но когда дело доходит до Андрюши (который тоже ведь был на сцене, и во фраке), отцовский рот смягчается: