Не так давно они забегали ко мне в гости. Я пожелал этой стерве, загорающей под жарким небом Иерусалима, попасться в темном переулке шайке серьезных молодых людей из арафатовских террор-питомников — они были шокированы: "Да что ты, как можно! Она, в целом, неплохой человек…"
В конце концов их комнату обчистили. То ли сам муж, то ли его приятели. Если бы унесли только вещи, это можно было бы пережить.
Но эти ублюдки унесли куклу.
Куклу они растили почти целый год — пестовали характер, оттачивали темперамент, лепили образ. Когда я думаю, что алкашня толкнула ее в своей пивнухе за трояк, мне становится тошно.
Последние несколько лет их обстоятельства складывались относительно благополучно; театр арендовал в центре, в старом трехэтажном доме, помещение под мастерскую. Там они и жили, в мастерской.
Звонил кукольник, голос у него был потерянный. Учитывая карабахский конфликт в желудке, я решил обойтись без машины, пошел пешком.
Я давно не гулял по улицам, и потому не предполагал — насколько же их много: в подземных переходах, у дверей магазинов, просто на тротуарах; они стоят, сидят, стоят на коленях, лежат или валяются, дохают, кашляют; они безучастны к движениям текущей мимо жизни, и все, чем они с этим движением соединены, — это их протянутые руки… Эти руки — даже у женщин и у детей — корявы, тяжелы, грубы, они походят на окаменевшие корни погибшего дерева и вряд ли когда держали легкое гусиное перо над листом бумаги или хрупкий ветреный веер; их не грела никогда ласка пушистой муфты и не обтягивала лайка перчатки, ничьи губы не оставляли на них тепло поцелуя; их ладони жестки, шершавы и заляпаны гранитными кляксами мозолей — этот гранит до блеска отполирован черенком лопаты, рукоятью серпа и ручкой шахтерской тачки. Их лица уродливы, асимметричны, они скроены по одному образцу и выточены все из одного и того же материала: иссохшегося, растрескавшегося дерева — в таком сером, грубом, сухом материале выполнены корчи и конвульсии заброшенных, обглоданных ветрами и дождями плетней…
Знать бы — наменял больше мелочи… А "палочку", на всякий случай, прихвачу с собой.
В подъезде стоял особый, настоянный на пыли, запах. Из чего именно он составлен — кто ж его знает… Должно быть, это сдвинутые с привычного места половики, старые газеты, завалившаяся давным-давно за диван книжка, заскорузлые цветочные горшки с окаменевшей пепельной землей, репродукция или картина, от которой в обоях осталось темное клеймо, подточенные молью рукавицы из шкафа — словом, все, что веки вечные врастало в свое законное укромное место, и вот вдруг сдвинуто, вырвано, выломано из суверенной ячейки быта и свалено в кучу; да, это особый запах — переселения.