Пока я тихо рассказывал ей о событиях давно минувших дней, она дышала теплом в трубку и наконец, после долгой паузы, прошептала:
— Она так и не вернулась?
Голос в трубке походил на гулкое, затухающее эхо — тот самый призрачный звук, что приходит с запозданием, стихая по пути, вынужденный преодолевать не только пространство, но и толщу времени.
— Да нет, вернулась.
Я вычеркнул эти дни из памяти, однако теперь очень — живо припомнил, как это было.
Она вернулась ранней весной, сырой и мутной, прохладно слякотной, об этом как-то вскользь и пряча глаза обмолвился Модест, замеченный мною в винном магазине, где он, к удивлению моему, стоял в плотной толпе возле прилавка, подслеповато щурясь и шаря беспомощным взглядом по полкам, — он совсем не пил, ну разве что по праздникам, и то скорее символически. В те времена с выпивкой были проблемы, к магазинам с утра пораньше липли, быстро распухая, огромные очереди, перед входом дежурили менты, дозируя напирающую на двери толпу и пропуская людей внутрь порциями. Проходя мимо, я скользнул рассеянным взглядом по пыльной витрине и вдруг увидел Модеста. Спустя минут пять он вышел с бутылкой водки в руке — нес он ее на отлете и с таким выражением неуверенности в лице, будто не знал, как именно водку следует употребить.
И я понял: что-то стряслось.
Вот тут, недалеко от нервной, клокочущей, приглушенно матерящейся толпы, он и сказал мне, что Ваня вернулась. И жестко ухватил деревянной рукой за локоть, предваряя мой порыв немедленно бежать к ней. А потом, уведя взгляд в сторону, пробормотал бессвязно: «Нет-нет, не надо, коллега, все само собой, со временем…»
А спустя пару дней из окна кухни я увидел ее во дворе.
Точнее, увидел кого-то другого и лишь с трудом различил в больном, нахохлившемся существе черты прежней Вани. Всклокоченная, с волосами, напоминавшими сальную паклю; поразительно неряшливо одетая, с серым, мутным лицом, она уныло волоклась через двор, едва переставляя ноги, — жалкая, потерянная и беспомощная.
Она подняла лицо к моим окнам, мы встретились взглядами, глаза у нее были мутные, без зрачков. Она тихо покачала головой — нет, не надо! — я, словно в столбняке, опустился на табуретку и потом плохо помнил, что со мной было, до тех пор пока утром следующего дня не выстрелил — оглушительно, до ломоты в барабанных перепонках — звонок телефонного аппарата.
Это была она. Ваня сказала: «Все, Митя… Я улетаю, прости меня и пойми, что другого выхода нет. Я все тебе расскажу, когда при случае заглянешь в наше гнездо на чердаке». Не знаю, сколько времени я пролежал без движения, прислушиваясь к коротким гудкам в трубке. Но вдруг предчувствие чего-то скверного, гибельного, непоправимого сбросило меня с койки, в чем был, а был я в одних трусах, рванулся из дома, отбежал за детскую площадку — там сходились стенами два старых трехэтажных дома, их через год снесли, — там, в углу, куда не попадал свет теплого солнца, еще лежала гора черного снега, взрыхленного дворником, чтоб быстрее таял.