Я человек эпохи Миннезанга (Големба) - страница 5

домовитый вьется дым.
В нем твоих очей бездонность,
всем соблазнам вопреки,
и святая отрешенность
хореической строки.
И окутан в дымку света,
вдалеке от всех морей –
позабытый кем-то где-то
город юности моей.
Мне знаком здесь каждый угол,
и подъем, и поворот,
и парад бетонных пугал
возле парковых ворот,
и отрада человека —
снежных хлопьев белизна,
и семнадцатого века
монастырская стена.
Как инкогнито и некто,
все бы в сердце уберечь:
даже грубость диалекта,
даже грусть разлук и встреч.
Уплывает пантомима
в снеговую пелену.
«Слаще нет родного дыма», —
говорили в старину.
Я от сердца отрываю
этот каменный фасад,
эти синие трамваи
и заиндевелый сад,
и покрытый ранней славой,
в голубой одетый дым,
милый месяц моложавый
над пристанищем моим.

«Шаланды у прибрежных сел…»

Шаланды у прибрежных сел
покачивает ветер резкий,
и постаревший режиссер
бредет по улице одесской.
Он, лысый, скучный человек,
шагает — к смерти ли? ко сну ли?
…Летел бумажный жалкий снег,
эскадры странные тонули.
Фанера, доски и картон,
шеренга дев неграциозных;
глотнуть бы пересохшим ртом
весь этот непродажный воздух!
И умирает старый шут
во всем ветрам открытом зале.
И неба синий парашют
висит над улицей Лассаля.

МОРСКАЯ СЫРОСТЬ

Бывает, барахлит забвенья
мгла подобно полевому телефону…
Таинственная женщина плыла
по расписному синему плафону.
А пламя подымало языки
и в сновиденья странные тянуло,
где отзвуки и нисхожденья гула,
где комнаты как в сказке высоки.
Пожалуй, что тогда мне было десять,
во мне еще не накопилась злость,
не в пушкинской, а в ильфовской Одессе
мне проживать в ту осень довелось.
Там было даже и кафе Фанкони,
нарпитовское стойбище мужей,
и небоскребы в восемь этажей,
но речь пойдет о расписном плафоне.
Летела – в складках, в драпировках вся,
очами похотливыми кося,
но сверх того не ведая корысти, –
мадам, должно быть, итальянской кисти.
Бинокль к глазам прильнет, как соль ко рту,
и сразу в приближеньи многократном –
бетонный мол, сродни рассветным пятнам,
и трубы разноцветные в порту.
Так сочетался этот Мир-навырост
с грядущим… Впрочем, это ничего!
Но более, но более всего
мне памятна тех дней морская сырость.
Она была повсюду и всегда,
цвела в подъездах животворной тенью,
сродни испепеленью и томленью
и некой сладковатостью горда.
С тех пор прошло немало лет и льдов,
но сырость эта ждет в мечтах опальных,
на лестницах приморских городов
и в тусклом свете комнат умывальных.
Но непрерывен времени поход,
он движется по месяцам угаслым…
Нагретым маслом пахнет теплоход
и вся судьба нагретым пахнет маслом.
Машинным маслом. Что за толчея
нам подтверждает непреложность мига!