Работая в «Правде», Карякин предпринял безумную попытку напечатать хоть малюсенький – в полполосы – отрывок из солженицынского романа «В круге первом». На что надеялся? На авось. Хотя знал, что рукопись уже была арестована КГБ. И последний уцелевший экземпляр отважный спецкор едва успел спасти, упрятав в сейф главного редактора. Но после этого из газеты Карякина быстренько убрали и передвинули на должность скромного референта в Институт международного рабочего движения.
Выведенный из официального «ближнего круга» столичной интеллектуальной элиты, Юрий Карякин, к немалой досаде власть предержащих, только прибавил себе авторитета и влияния. Его острых критических оценок опасались литераторы, аналитические работы Карякина, посвященные творчеству и мировоззрению Достоевского, выламывались из устоявшихся рамок литературоведения, к его замечаниям прислушивались художники и режиссеры. Он был постоянным – нет, не гостем, а другом Театра на Таганке, где, как выразился Булат Окуджава, был создан «клуб порядочных людей». Художественный совет театра украшало целое созвездие имен: академик Капица, драматург Николай Эрдман, композиторы Дмитрий Шостакович и Альфред Шнитке, поэты Белла Ахмадулина, Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский, прозаик Борис Можаев. Таганке в те годы помогали «ревизионисты» из международного отдела ЦК Георгий Шахназаров, Лев Делюсин, Александр Бовин (прошедшие, кстати говоря, каждый в свое время обкатку, в памятном (или пресловутом?) журнале «Проблемы мира и социализма»). Таганка была легальной возможностью собираться воедино этим людям.
Вспоминая былые времена, Карякин выстраивал собственный духовный иконостас, определял своих «старших и младших учителей». Старшими для него были Александр Солженицын, Андрей Сахаров, Лидия Чуковская, Борис Можаев, Юрий Любимов. А из младших, считал Юрий Федорович, «на первом месте, конечно, Володя. Я в полном смысле этого слова считаю себя его учеником. Когда свои «аккумуляторы» «садились», всегда можно было «подзарядиться» от этих людей… Я узнал его… когда ему было 26, а мне 34. Я уже поработал в Праге… идеолог, политик. А он пел… Он был для меня воплощением возможности невозможного. У него было родное им всем, и Мандельштаму, и Пастернаку, чувство: идет охота на волков. Была травля, была охота. Но – «я из повиновения вышел». Он первый выскочил из этого, почувствовал восторг свободы… И мы, старшие, с каким-то недоверием: приснилось, что ли? А он не боится, он идет. Они стреляют, а он идет, один, по канату и хохочет при этом! Он был осуществленной дерзостью. Не политической, черт с ней, – человеческой…»