И вас, красавица, и вас коснется тленье,
И вы сгниете до костей,
Одетая в цветы под скорбные моленья,
Добыча гробовых гостей.
Скажите же червям, когда начнут, целуя,
Вас пожирать во тьме сырой,
Что тленной красоты — навеки сберегу я
И форму, и бессмертный строй.
(Пер. В. Левика)
Это стихотворение «Падаль» высоко ценил Флобер. Однако для других оно было литературой «мертвецких, боен и притонов». Жесткие истины, высказанные Бодлером, были и остаются не для уха среднего человека. Мещанин, обыватель, буржуа требует усыпляющих грез. Его радует букет банальных красивостей. Уставая от жизни, он хочет забыться и испить чего-то вкусненького и сладенького, эдакий ликерчик от искусства. А Бодлер тычет его лицом в разлагающуюся падаль и постоянно твердит: «Remember!» («He забудь!»), Memento mori! («Помни о смерти!»).
Смерть подстерегает каждого из нас. Обычный человек не хочет в это верить. Он убежден, что будет жить вечно, и ему нестерпимо тошно смотреть в глаза реальности. Он предпочитает смотреть в другую сторону, а еще лучше — совсем закрывать глаза. Прятать, как страус, голову в песок.
В «Истории живописи Италии» Стендаль констатировал, что чувство скорби у его современников стало интенсивнее, нежели оно было в античности. Стендаль критиковал тех, кто осуждает изображение полей сражений или больниц как чего-то непоэтического, и призывал осознать, что говорить правду о своем времени — это нередко означает «рассказывать ужасы» (dire des horreurs). Бодлер эту горечь ужасов еще более сгустил. Она ощущается на зубах. Она проникает в глотку. Она разъедает организм. Такова сила бодлеровской горечи.
Сырой, холодный мрак пропитан трупным смрадом.
Дрожу от страха я с гнилым болотом рядом,
И под ногой моей — то жаба, то слизняк…
(«Романтический закат», пер. В. Микушевича)
Бодлер отважно бросается в бездны «подполья» и там зажигает факелы, чтобы яснее лицезреть запрятанные глубоко человеческие язвы и пороки.
В провалах грусти, где ни дна, ни края,
Куда Судьба закинула меня,
Где не мелькнет веселый проблеск дня,
Где правит ночь, хозяйка гробовая,
На черной мгле я живопись творю,
Всегда язвимый богом ядовитым,
И, как гурман с могильным аппетитом,
Свое же сердце к завтраку варю…
(Пер. В. Левика)
Бодлеру чистая радость не в радость, незамутненная красота не в красоту. Для него не существует светлого, гармонического совершенства.
Не стану спорить, ты умна!
Но женщин украшают слезы.
Так будь красива и грустна,
В пейзаже зыбь воды нужна,
И зелень обновляет грозы…
(«Грустный мадригал», пер. В. Левика)
Этот мотив человеческой красоты, обостренной перенесенными страданиями, до Бодлера встречался у Данте, у Китса и других поэтов. Истинный поэт не может наслаждаться личным счастьем, покуда кругом разлито море людских страданий и слез. Куда бы он ни пошел, повсюду его преследует видение Ада. Всюду он встречает юдоль обид и горестей. Повсюду натыкается на «бессердечие гранита». «Мы — каждый за себя! Нет ничего святого!» — восклицает Бодлер в «Исповеди». В отличие от поэтов он эстетизирует страдание, оно — альфа и омега бодлеровского существования. Если его нет, то нужно его найти. И находит.