Руки у мамы были проворные, и за это время она не только успела накрыть стол на пять человек, но и достала облупившийся черный японский поднос овальной формы с нарисованной посредине розой, поставила на него занятную чашку из ребристого белого фарфора, полную чая, блюдечко с джемом, сыр и три кусочка хлеба.
Эти приготовления удивили меня, и слегка охрипшим голосом я спросил:
— А разве дедушка не спускается к столу?
Мама явно смутилась.
— Нет, дружок, он ест у себя в комнате. — Она взяла со стола поднос и протянула мне. — Донесешь? Вот тут лестница — прямо на второй этаж. Только смотри, будь осторожен, не упади.
Держа перед собой поднос, я стал неуверенно взбираться по шатким крутым ступеням незнакомой мне лестницы; посредине ее лежала блестящая дорожка из линолеума. Угасающий свет дня еле проникал сюда через высокое оконце в потолке. На площадке второго этажа, напротив вделанного в стену титана, я увидел две двери. Подергал одну из них — заперта. До другой едва дотронулся — она сразу поддалась.
Я вошел в незнакомую, чудную и страшно захламленную комнату. В углу стояла высокая медная кровать с покосившимися шишками; она была еще не прибрана, и пестрое лоскутное одеяло небрежно валялось на ней; ковер из медвежьей шкуры у камина был сбит в кучу; полотенце до полу свешивалось с забрызганного умывальника из красного дерева. Внимание мое привлекли черные мраморные часы, какие можно получить только в подарок, а сам себе никогда не купишь, — они лежали на боку среди всякой всячины, загромождавшей каминную доску, а рядом валялся их разобранный на части механизм. В нос мне ударил тошнотворный запах табачного дыма и пищи — смесь весьма разнородных и трудно определимых ароматов, которые, так сказать, создавали букет этой давно обжитой комнаты.
Мой прадедушка в дешевеньком грубошерстном костюме и рваных зеленых ковровых туфлях сидел у заржавевшего камина, весь уйдя в массивное мягкое кресло — не кресло, а развалину, — и уверенно водил пером по большему листу плотной бумаги, лежавшему вместе с переписываемым документом на низеньком столике, покрытом некогда зеленым сукном. По одну руку от старика выстроилась внушительная коллекция палок для гулянья, по другую — длинный ряд глиняных трубок с металлическими чубуками, набитых табаком и готовых к употреблению, возле них — коробочка с полосками газетной бумаги для раскуривания.
Прадедушка был широкоплечий старик лет семидесяти, выше среднего роста, румяный, с копной все еще рыжеватых волос, красиво рассыпавшихся по плечам. Когда-то волосы у него были просто рыжие, но с годами они утратили свою пламенеющую яркость и, еще не успев поседеть, приобрели удивительный, при определенном освещении положительно золотой, оттенок. Того же оттенка были буйно курчавившиеся усы и борода деда. Белки его глаз были, правда, все в желтых прожилках, зато зрачки — ясные, а сами глаза — голубые, пронизывающие, не выцветшие, как у мамы, но живые, ярко-голубые (настоящие незабудки!), чудесные, выразительные глаза. Однако самым примечательным в его лице был нос. Это был крупный нос, крупный, красный и шишковатый; я взирал на него с благоговением, и мне пришло на ум, что он больше всего похож на огромную перезрелую клубнику: и цвет такой же и даже весь в крошечных дырочках, совсем как эта сочная ягода. Казалось, на лице только и есть, что этот примечательный нос, — никогда еще я не видел ничего подобного, никогда.