— Не буду тебе больше надоедать. Поеду дальше, я ведь в пути.
— Понятно.
— Спасибо тебе.
— Поцелуй Кристину.
Я огляделась: пластиковая канистра, велосипед без шин, оранжевые занавески в неподвижном фургончике.
Может, тебе что-нибудь нужно? Я могу тебе чем-то помочь?
— Я ищу мужчину.
— Мужчину?
— Не люблю спать одна.
— Естественно. Ты очень хорошенькая.
— Зубы все портят.
— Да их и не видно!
— Неужели?
— Честное слово.
— Ну тогда симпатичного мужчину.
— Понятно. Симпатичного мужчину.
— Будь осторожна.
Мы поцеловались, и я отправилась к своей машине, раскалившейся на солнце добела. От пива я приятно отяжелела и, прежде чем пуститься в путь, немного передохнула под деревом.
Когда лицей Прешёр был закрыт, то с площади казался таким же узким и незначительным, как его деревянная дверь. А оказавшись внутри, каждый невольно чувствовал себя одиноким и потерянным, потому что попадал в старинный монастырь с широкими выщербленными лестницами, двориками, зажатыми между облупленными стенами, где росли старые больные платаны, всегда мокрыми и вонючими ватерклозетами с дырками в полу, за резными деревянными дверями. В лицее учились только девочки от шестого класса до третьего, форму нужно было носить обязательно: самые младшие, шестые, носили розовые халаты (их звали „розочки“), пятые — синие, четвертые — зеленые, третьи — коричневые. Наши клетчатые юбки и платья всегда немного торчали из-под форменных халатов, делая нас похожими на юных работниц, переодетых для грязной работы. Добравшись до последнего класса, девочки были на грани нервного срыва, и лицей Сезанн с его вторыми, первыми и выпускными классами, стоявший на окраине Экса возле соснового леска, казался им избавлением от унылых занятий науками в классах, пропахших формалином, уроков труда и шитья, где нас учили вязать пинетки для младенцев, физкультуры во дворике, затхлого запаха гардероба, от усыпляющей монотонности дней, проводимых с горсткой девочек в линялых халатах, передающихся по наследству от старшей сестры к младшей, как передаются молитвы и уныние. Никто здесь друг друга не любил, „училки“ только и знали, что изумлялись нашему невежеству. Они не понимали, как позволялось слушать их лекции таким тупицам. Безнадежным. Одинаковым. Само собой разумеется, преподавали у нас только женщины, лишь математику вел слепой старичок. Он нас ненавидел. Он думать не думал, что будет учить математике шумных, невнимательных девчонок. По профессии он был химиком. Неудачный опыт лишил его зрения. Он часто стучал тростью по кафедре, хотел, чтоб его боялись. Мы его терпеть не могли. С ним рядом всегда сидела его жена, она вызывала учениц, писала на доске, называла тех, кто поднимал руку. Если бы не слепота, его никогда бы не взяли преподавать у нас в лицее. Только его жене дозволялось смотреть на юных девиц, и она смотрела на нас, словно бы извиняясь — то ли за несносный характер мужа, то ли за свое присутствие в храме науки, на что она не имела никакого права, так как у нее не было диплома.