Турецкое правительство выдало честного и упрямого Мишу своим коллегам из КГБ, причем в довесок передало заявление о предоставлении политического убежища, адресованное в турецкий МИД — чтоб легче было судить. Он получил свои семь лет.
Когда выдавали нашим, я глянул в глаза солдатам-пограничникам — и все понял. Эти завезут сейчас в темный лес и расстреляют… Глаза-то мне давно знакомые — не глаза, а дырки. Ими, кроме водки, ничего не увидеть. Я от этих глаз и убегал-то… Турки, они пытают — и ненавидят тебя, потому и пытают, а кончили пытать, — могут пожалеть, накормить… Ты для них человек, и к тебе относятся, как к человеку — или плохо, или хорошо, но все по глазам видно. А наши — это ж нелюдь какая-то, вроде к рыбам попал.
Вот такие рыбьи глаза я в тот день и видел у солдат на этапе. И тоже думал: вдруг споткнусь о какую-то рельсу — ведь стрельнет, ненормальный!
x x x
В вагонзак нас не принимают — нет мест. Вообще нет.
Выводят меня одного — к общей зависти.
Хоть этого одного возьми. Особо опасный государственный.
— Пятьдесят шестая?
Шестьдесят вторая.
Это соответственно статьи "Измена родине" и "Антисоветская пропаганда", но не по российскому, а по украинскому уголовному кодексу (на самом деле у меня по-российски — "семидесятая"). Или он украинец или часто возит украинцев… А скорей всего — и то, и другое.
Зачем торопиться, — вмешиваюсь я в их разговор. — Могу остаться в Рузаевке…
Май впереди. Этапов до десятого мая может не быть.
Мне день этапа за трое суток ссылки засчитывают.
И то верно. Значит, назад?
Так я задержался в Рузаевке на 14 суток. Значит увижу Ленинград не в апреле, а в марте 1980 года. Хорошо.
x x x
Люблю одиночку.
Под следствием четыре с половиной месяца сидел один. Читал Шопенгауэра, какое-то сочинение, где он советует проверить собственную значительность одиночеством: если вам будет интересно с самим собой, значит, вы — личность. Что кокетничать — я обрадовался: мне много больше нравилась одиночка, чем камера с соседями.
x x x
Однажды вечером мое рузаевское одиночество было нарушено. Прапор впустил в камеру молодого офицера и запер за нами двери.
Я пришел поговорить с вами о том, что нужно сделать в стране.
Слушаю вопросы.
Ну, я лично думаю, что вообще менять что-либо бессмысленно. Главное зло нашей жизни в насилии, а ведь власть, любая, вовсе не только нынешняя — это аппарат насилия. Хоть вас, хоть меня поставьте наверх — мы будем насильничать. Ничем не лучше нынешних.
(Да, в этом сила идеологической защиты КПСС! Крушение социалистического идеала, очевидное в нынешнем СССР для каждого, вызывает сомнение в любых иных переменах. В 1925 году Зиновьев и Каменев уговаривали коллег по партии не называть строящуюся модель общества "социализмом": "Когда она будет построена, неизбежно наступит разочарование народ обязательно скажет: за это стоило ли бороться? Все делается правильно, иного пути у нас нет, но не будем называть то, что получается, социализмом. Оставим массам светлую мечту". Примерно так… Их заклеймили за крамолу "оппортунистами, не верящими в победу социализма". И правильно! Оппортунисты они, если не сумели придумать дивный термин — "реальный социализм".)