Порыв прошел, она оборвала себя и, сразу загрустив, вздохнула:
— Да что говорить…
Медленно опустив голову на спинку сиденья, она подставила пахучему ветерку полуприкрытые ресницами глаза и растрепавшиеся стриженые волосы. Они уже выехали из города, с обеих сторон их обступало изумрудное буйство кустарников и травы, высокие деревья осеняли дорогу милосердной крапчатой тенью. По пути попадались убогие негритянские хижины с обязательным седым стариком, курившим кукурузную трубку на порожке, и стайкой полуголых негритят, прогуливавших по некошеной траве перед домом своих растерзанных кукол. Вдалеке, изнемогая, лежали хлопковые поля, и даже работники казались бесплотными тенями, которые сошлись не поработать, а кое-как исполнить некий обряд, издревле принятый здесь в эту пору. И все это сонное царство, эти деревья, лачуги и мутные реки затоплял зной, который был не наказанием, а милостью неба, одарявшего землю материнским теплом.
— Приехали, Салли Кэррол!
— Ребенок спит без задних ног.
— Отмучилась, бедняжка, лень ее сгубила.
— Вода, Салли Кэррол! Холодненькая!
Она открыла сонные глаза.
— Надо же, — улыбнувшись, пробормотала она.
В ноябре из своего северного города приехал на четыре дня Гарри Беллами — высокий, широкоплечий, энергичный. В его планах было решить вопрос, остававшийся открытым с лета, со времени их встречи в Ашвилле. И вопрос решился быстро — хватило нескольких безмятежных полуденных часов и вечера у жаркого камина. Гарри Беллами подходил ей по всем статьям, не говоря уже о том, что она его любила, то есть предназначенной для этого стороной ее души он завладел всецело. А в душе Салли Кэррол всему было свое место.
Перед его отъездом они под вечер пошли гулять, и она почувствовала, как ноги сами ведут ее любимым маршрутом — на кладбище. Ласковое закатное солнце серебрило камни, золотило зелень, и у железных ворот она в нерешительности остановилась.
— Ты не меланхолик, Гарри? — со слабой улыбкой спросила она.
— Упаси бог!
— Тогда пойдем. Некоторые кладбища не любят, а мне нравится.
Они прошли в ворота и по дорожке углубились в волнистую долину могил; пятидесятые годы лежали пепельно-серые неприбранные; семидесятые щеголяли причудливой лепкой цветов и урн; девяностые поражали воображение страховидной красотой — на каменных подушках тяжелым сном спали упитанные мраморные херувимы, свисали гирлянды безымянных гранитных цветов. Кое-где у холмиков стояли на коленях женщины с живыми цветами в руках, большинство же могил оставались непотревоженными, и прелые листья на них источали аромат забвения.