Еще — я не просил его тягаться со мной, кавалергардом. Я не знал, что я, кавалергард — столп светской жестокости и внешнего блеска, а он — гений, пронзительность, тонкость глубокого, необычного взгляда на мир и на нас с вами.
Почему тогда он вышел сражаться со мною?
Он вышел, бряцая медалькой государственного служащего и обдергивая полы титулярсоветнического сюртучка.
Когда и как я должен был всю эту премудрость распознать?
Он-то, Пушкин, все это различие понимал, он бравировал, он закрывал и от меня, и от моих друзей, и от своих свою сущность.
Он не позволил бы сделать скидку на то, что он — народное достояние, он гордился званием частного человека, он истосковался по нему, по его правам — и его обязанностям. Его опасностям.
Я — Дантес, офицер, и каждый может стрелять мне в грудь.
А Пушкин, говорят, — Пушкин, на него нельзя поднять пистолета.
И он пишет моему отцу — Геккерну, положим, но при его, сочинительском, воображении — он разве не может догадаться, что и Геккерн чем-то уязвим, что и ему я дорог — и даже, может, больше, чем родные сыновья родным отцам — любовью, и жалостью, и страстью более болезненной, уязвимой, беззащитной — так нет. Он пишет: «когда ваш так называемый…», «гнусный…», «бастард», «болен сифилисом…».
Меня взяли в эту страну служить престолу, царю и отечеству — мне поставили в личную обязанность наблюдать, чтобы никто не позволял себе обо мне такие слова писать.
И жена его не должна была разъезжать по подружкам, где подкарауливают ее влюбленные гвардейцы. Таковую жену должно запирать, еще лучше — везти ее в деревню, рожать там еще больше.
Кто такая Идалия Полетика, чтобы ее имя не вычеркнуть из списка адресов, которые влюбленная жена не может посещать одна? Из полусвета вышедшая и усилий не приложившая, чтобы туда не скатиться. Он, душевед, смятение жены должен был видеть, помочь ей — хотя бы не позволять разъезжать, куда ее фантазия влечет. Она хоть и замужняя дама, да довольно молода, должна получать наставление одной дом не покидать.
Он хотел мною со светом счеты свести.
У него любимый герой захотел себе побольше соблазнительной чести, когда б скандал, принесенный им позор был бы в обществе всеми замечен. Пушкин тоже меня выбрал за то, я был заметен. Я был иностранцем. Сыном посланника — это не заставило его по-провинциальному не отмахнуться от меня — мол, зулусы завсегда чужую жену за полагающийся себе по гостеприимству подарок считают — знать, он действительно метил во всемирные персонажи.
Напрасно — я переживу его на пятьдесят лет, стану французским сенатором, а мировой славы своей жертве не прибавлю; потомство его в основном будет жить за границею Российской империи — а в мире он не станет известен; слава ни Мольера, ни Байрона, ни Гете с его равняться не станет.