МАСКА: Если б Пушкин провел молодость в столицах, может, получил бы прививку от той болезни, которая свела его в могилу, узнал бы, что в свете никто и ничего ему не уступит. Разве что повздыхал бы иногда: вот мой бы дар да мою славу, с ними бы — да в провинцию! Там — только преданность и уважение, там — только любовь и священный трепет, разве что самому только пресновато без едкой соли… Получил провинцию сполна, заброшенный молдавский край, костры в полях и жердяные мазанки. Устройство мира в главном его принципе Господь воплотил в каждой капле в океане — везде найдешь все. И в самой глухой провинции встал над Пушкиным невеликий человек — и знал потом, что — пусть даже один-единственный день в своей жизни — Пушкин провел, следя за ним, восхищаясь, ревнуя. Вся полнота мира открылась перед ним.
МАСКА: Ни о каком демоне не напишут стихотворения «Демон», напишут о демоническом. Каким мне оставалось быть, когда на пути моей юности мне встретился Пушкин? Ума, моего, уж точно было у меня довольно, чтоб разглядеть, что пушкинский — особый, прозрачный, любое явление, любого человека помещающий на чистейшую воду, как в яснейшее стекло, заливающий ярчайшим и необманным светом. Видящий то, что не увидеть никому. И так же все это называющий — так, что собеседнику приходится сначала мысль его услышать, восприять, поразиться, какой новый порядок это в его собственной голове производит, а потом думать, как в Евангелии: кто это такой, что позволяет себе говорить так? Каждому же было понятно, Кто перед ним. Я могу называть Его Кем-то с большой буквы — надо мной и моим запоздалым восторгом подсмеяться некому. Все, кого я научил насмешничать и ниспровергать, давно не интересуются ничем, кроме кашля, подагры и теплоты поданного чая. Я остался наедине с прожитой жизнью.
ВЯЗЕМСКИЙ: В моей жизни случилось это несчастье: я умираю, зная, что был я и был Пушкин. Вот и размышляй после этого о бессмертии, о создании по образу и подобию, когда перед тобой поставили такую пошлую, вульгарную картинку: есть люди-человеки и есть бессмертные гении. Как я мог бы вырваться, заставить себя помнить вечно и прочее — родившись, и сразу за рождением, за осознанием себя рожденным, узнать, что во мне какого-то огромного, чрезмерного, лишающего сомнений таланта — нету. Пока не было гения, можно было мечтать о чем угодно, ласково покачивать головою, созерцая то, что удалось родить самому.
БАРАТЫНСКИЙ: Я очень, очень талантлив, мои стихи вневременны и очень глубоки, люди после меня будут поражаться: уже ли в те времена такое и так можно было написать? Так подумать, так увидеть, так сложить слова, быть таким визионером, таким провидцем — провидцем не в будущее, а в глубину, в суть вещей, будто все сущее пустило меня внутрь себя, раскрыло все тайны — не как туристу, не как искателю — те-то восторгаются самим открытием, его фактом, — а я живу и все знаю как абориген, для меня ни в чем в этом мире нет экзотики, мне все привычно, весь мир — мой дом, мне не было бы равных, я ни на кого не равнялся, ни на кого не смотрел, мне не нужны были признания и подтверждения. Кто и что мог бы мне сказать в похвалу, если б я сам не сказал уже о себе: