Пушкин: Ревность (Катаева) - страница 48

Даже речи не может быть о том, чтобы она знала, что ЗА шеей, ниже, у него есть там плечи, грудь. Вы еще скажите — живот… Вы, конечно, не скажете ничего еще более отдаленного, — не уверена, что вы сами про это знаете, — но вот у нее все так может повернуться, что она, она, Марья скоро будет знать ВСЕ.

Она никогда не выпустит из рук этого жениха.

Всем известный портрет Дантеса кисти родственника Гончаровых графа Ксавье де Местра — разве это не портрет Анатоля Курагина? Разве кто-то в России представлял его по-другому? Этот Анатоль, хотящий погубить княжну Марью и погубивший Наташу Ростову, — разве это не связанный с двумя сестрами Натальей и Катериной Николаевными барон Жорж-Шарль? Наталью он хотел осчастливить счастьем минутного, но страстного наслаждения — высшей награды минуты, — а разве есть в жизни что-то другое, более важное или более высокое? — потому что, как мог, полюбил.

На Катишь велели жениться.

Голова Дантеса представлялась ей не только за фортепьянами. Анатолю Курагину недосуг было заботиться об истинной невинности Марьи Николаевны, Дантесу были б смешны такие иллюзии. Катишь, вероятно, изо всех сил держалась до венца — что-то ж и она должна была принести, пусть формально, не все ж из Дмитрия кровь пить, из разоренного бестолкового имения, не все ж Наташе красоту мерить: довольно или нет для домашнего придворного зала, не все ж Пушкину гордиться: я, мол, талантами своими могу претендовать на звание государственного мужа, заслуги мои стоят и чина, и ордена. Ис-то-ри-о-граф! Вот и получишь диплом историографа. Тетка Загряжская Наташе не жалела нарядов и бриллиантов — такие случаются старые девы, когда украшают уже чужое тело, как украшали бы свое, — это ж тоже отдельно от души: я ли — мое тело? Мое ли это — что у меня в ушах? Тереблю я подвеску на своей груди — не так ли на Наташиной поправляю? Модистки, кутюрье — они ведь так же, изо всех сил, со всем тщеславием и безревностью украшают чужие тела. И чуждые — кутюрье с холодностью, со многими знаниями просчитывает чуждую женскую красоту, это — высокое искусство, сердце его, жизнь его — у других. Екатерине Ивановне безразлична прелесть Наташи. Старухи, двор, небедные старички, собственная даже горничная — вот была ее публика, вот перед кем она хотела блистать. Все это все равно было Катиным приданым. Сама она — фортепьяно, рисунки, гончаровские мелкие, определенные, редко гармоничные — Наташе повезло — черты. Жизнь с замужней сестрою, непрерывно рожавшею, с мужем, всегда видящим брюхатую жену, вовлеченным в ее усилия по скорому восстановлению от родов, его ум, который соединял в единое его мужские разочарования с рожающей Натальей и их общие божественные отличия, которыми награждал их Господь при каждом новом рождении. Александр сбегал каждый раз из дому, как супруге разрешаться, — где-то закрывался, где-то в себе донашивал это событие. Такие девицы — Катя и — девицей была и Александрина, других званий у них не было — к мужу поступают, зная о семейной жизни все. Голову Анатоля Курагина они рассмотрели бы со всем тщанием — какое везение! Наш муж — не в пример краше щупленького, как обезьянка, с обезьянской черненькой головой прекрасного сказочника из детства! Дальше бы смотрели с жадностью — забылась и КРОТКАЯ княжна Марья, зажмурилась, отвела глаза, решилась: сейчас или никогда решалась ее судьба — старые возбужденные девушки Гончаровы были осведомленнее, знали, что получают, в деталях, не становились циничными, чтобы не расплескать того, что шло в руки и с большим удовольствием используется, если — по невинности. Анатоль Курагин любил petites filles, Катрин — это было единственное, в чем ей повезло, — тоже бы хотела, чтобы Дантес позволил ей быть некоторое время невинной, сколь мало они бы с ним ни вкладывали в это слово. Решал, с одной стороны, конечно, он — но ведь она знала, что за ее свадьбой что-то стоит. Наверное, какие-то собственные, непостижимые — было ясно, что им всем троим нечего было и пытаться постигнуть Пушкина, уж она бы точно сломала себе голову, пытаясь проследить за логикой не только его противоречивых, но как-то объясняемых поступков, — но внутренним, совершенно внечеловеческим ходом душевных движений и резонов.