Германии, а вместе с ней, вероятно, и во всем остальном мире,
русская литературная продукция создала заведомо облыжный образ России — и этот образ спровоцировал Германию на войну».
В этом месте я еще раз подивился тому, что наши мысли, мои и Солоневича, совпали едва ли не текстуально.
«Русская литературная продукция была художественным, но почти сплошным враньем, — утверждает мыслитель. — Сейчас в этом не может быть никаких сомнений. Советская комендатура на престоле немецкого «мирового духа», русская чрезвычайка на кафедре русского богоискательства, волжские немцы и крымские татары, высланные на север Сибири из бывшей «царской тюрьмы народов», «пролетарии всех стран», вырезывающие друг друга — пока что до предпоследнего — все это ведь факты. Вопрос заключается в том: какими именно новыми цитатами будет прикрыта бесстыдная нагота этих бесспорных фактов?
Русскую «душу» никто не изучал по ее конкретным поступкам, делам и деяниям. Ее изучали «по образам русской литературы». Если из этой литературы отбросить такую совершенно уже вопиющую ерунду, как горьковские «тараканьи странствования», то остается все-таки, действительно, великая русская литература — литература Пушкина, Толстого, Достоевского, Тургенева, Чехова, и, если уж хотите, то даже и Зощенко. Что-то ведь «отображал» и Зощенко. Вопрос только: что именно отображали все они — от Пушкина до Зощенко?
Онегины, Маниловы, Обломовы, Безуховы и прочие птенцы прочих дворянских гнезд — говоря чисто социологически — были бездельниками и больше ничего. И — говоря чисто прозаически — бесились с жиру. Онегин от безделья ухлопал милейшего друга, Рудин от того же безделья готов был ухлопать полмира. Безухов и Манилов мечтали о всяких хороших вещах. Их внуки — Базаров и Верховенский — о менее хороших вещах. Но тоже о воображаемых вещах.
Потом пришло новое поколение: Чехов, Горький, Андреев. Они, вообще говоря, «боролись с мещанством» — тоже чисто воображаемым — ибо, если уж где в мире и было «мещанство», то меньше всего в России, где и третьего-то сословия почти не существовало и где «мелкобуржуазная психология» была выражена наименее ярко, чем где бы то ни было в мире.
Все это вместе взятое было окрашено в цвета преклонения перед Европой, перед «страной святых чудес» — где, как это практически на голом опыте собственной шкуры установила русская эмиграция — не было никаких ни святых, ни чудес. Была одна сплошная сберкасса, которая, однако, сберегла мало.
В соответствии с преклонением перед чудотворными святынями Европы трактовалась и греховодная российская жизнь. С фактическим положением вещей русская литература не считалась никак.