волосы дыбом вставали…
Порой казалось, что таки приперли развратителей и архиворов к стенке, как сделал это Руцкой в потрясающих суперразоблачениях, прохиндеи и взяточники были названы поименно, их оставалось теперь, образно выражаясь, поставить к стенке.
Ан нет! Возникали в ящике курковы, митковы, киселевы, сорокины и еще легион искариотов и пытались доказать, что обвинения смельчака пилота, подкрепленные документами — лабуда.
Потом влезал в экран великий банщик и массажист всех времен и народов некто Рязанов и поддавал пару, нагнетая атмосферу жаркой любви обвешанных лапшой налогоплательщиков к всенародно обожаемому дедушке Боре, эдакому пасхальному ультра-благо образному патриарху с аккуратно расчесанным пробором в благородной седине.
Самым обидным было осознание того, что на соотечественников беспардонная и тошнотворная пропаганда оказывала определенное воздействие. Еще оставались в стране люди, которые по инерции продолжали верить официальным источникам информации.
Увы, были еще такие, были… И никому оставалось невдомек, что вовсе рядом с Власихой милое семейство воздвигло в Успенском четырехэтажный дворец за миллиард рублей из карманов избирателей, медные пластины крыши которого планируется покрыть сусальным золотом. Так писала об этом «Советская Россия», по крайней мере, в номере за 22 апреля 1993 года, вдень рождения Ленина.
Бедный Ильич, наверное, в Мавзолее не раз с бока на бок перевернулся.
…В эти дни я зачитывался «Народной монархией» Ивана Солоневича.
Книгу мне подарил Анатолий Ланщиков, привез ее на Власиху, когда посетил меня неделю назад с дочерью Светланой.
Я раскрыл наугад увесистый том где-то на середине и зачитался так, что с трудом оторвался от удивительного текста, решив прочитать сей увесистый труд с начала и крайне внимательно, как говорится, с карандашом.
Идеи Солоневича, связанные с определяющей линией русского национального характера, которую философ-эмигрант назвал доминантой, настолько ошеломляюще и исторически безупречны, что заслуживают отдельного разговора, о русской национальной доминанте мне не раз и не два придется говорить в этом повествовании.
Сейчас же не могу не сказать о почти текстуальном совпадении наших с Солоневичем взглядов на великую вредную литературу — так у аргентинского изгнанника, святую русскую литературу — по Томасу Манну.
Ссылаясь на речения Оскара Шпенглера, Альфреда Розенберга и других западных умников, Солоневич убедительно доказывает, что идеи эти, списанные из разглагольствований Максима Горького, каратаевских бредней Толстого, истерического желания