– Это справедливо. Рад за тебя. – Поцеловал его в плечо. – Я твой верный слуга, боярин. Помню, как взял ты меня, гонимого, на службу к Владимиру. С мечом. За нестыдную плату.
Помолчали немного, растроганные давним и нынешним.
Потом Орм отстранился, спросил:
– Не томи, боярин. О моей просьбе не забыл?
– Типун тебе на язык! Я все думал, как к князю с твоей заботой подступиться? На пиру, сам знаешь, это дело нелегкое. Нарушил чин и ряд – можно и на гнев князев нарваться. А там еще эти, свеи твои, начали шуметь. Седьмая вода на киселе, а бахвальства и ору от них, вроде как от самого ихнего конунга. Пока их утихомиривали…
– Их утихомиришь!
– Утихомирили… Ласково! Князю с варяжскими конунгами ссориться не след. Пиры князя ведет Добрыня, у него на каждую заморскую глупость своя тихая припаска есть. Улестили их, но знай, им князю не служить.
– Да знаю…
– Знай и то, что до начала пира я с твоих же речей поведал Добрыне о твоем младшем брате и о твоей сестре, и о том, что хочешь ты вернуть свой долг перед ними на спасенном тобой радимиче… Добрыня мне даже заикаться об этом запретил!
– Почему же? Я любил брата, в снах его до сих пор вижу… Скорбно мне, жизнь сестре я тоже загубил, если говорить без уверток.
Воевода, а с нынешней ночи – великий боярин Олег, у которого с пояса укороченным полешком, в дни битв и пиров, свисал волчий хвост, молчал долго. Оглянулся, подтянул к себе Орма, молвил тихо, почти шепотом:
– Ты сам вхож ко князю. Ты видел, чтоб он скорбел по брату Олегу и по брату Ярополку?
– Не видел, – понизил голос и Орм. – Но знаю, жену зарезанного Ярополка он насильством поял! Какая уж тут скорбь!
– Ну вот… Пьет князь заздравную чашу, меня славит за Пищану, и тут я по дурости и ляпнул бы ему: есть, мол, у меня сотник Орм, скорбит он по брату и сестре, им загубленным, и такой он у нас совестливый, что просит тебя, великий князь… На пиру, Ормушко, только два дурака и сидели – твои свеи, они одни не поняли бы намека. Считай, Добрыня мудрым советом оборонил тебя и меня от гнева князя.
– Да, оборонил, – признал Орм, с горечью понимая, что недоговоренное слово намного опаснее сказанного прямо. Как же он об этом ранее-то не подумал? Но со своим воеводой он всегда говорил прямо. Прямо и спросил:
– Мне пора слать вестника в обоз?
– Не торопись… Допили мы последнюю чашу за здравье и во славу князя, он и спрашивает Добрыню: кто в ночной страже? Добрыня назвал тебя. А видать, Ормушко, эти свеи-бахвалы так князю обрыдли, что он не сдержался и сказал: «Вот бы мне таких варягов поболе, как Орм». Тут-то и приспело времечко вступить мне в разговор, но, ясное дело, без намеков на твои стоны о загубленной родне. Я сказал, что ты просишь сохранить жизнь радимичу, почти отроку, ручаешься за него, и я на то согласен. Князь спросил: «А что сей отрок натворил»? И об этом я поведал без утайки, а Добрыня добавил: «Очаг свой защищал, бился для своих лет на удивление умело и храбро, такой воин, княже, как его подучим, в дружине твоей будет не лишним». Князь был в хорошем сердце, повелел так: «Если Орм ручается, то пусть его радимич за троих мне и послужит. Из казны моей возьмите виру и отдайте родовичам тех, кого он живота лишил. Как науку нашу пройдет, покажите его мне».