Мое противостояние «им», возможно, даже продлило агонию моего научного азарта. Увлекшись формированием своего презирающего все суетное (реальное) образа, я даже не обратил внимания, что меня перестали назначать ответственным исполнителем тех мусорных договорчиков, которые всегда болтались на мне — мороки меньше. Только когда мой перевод в сэнээсы все откладывался и откладывался (хотя всякая шушера переводилась на второй день после защиты), до меня стало доходить, что сэнээс должен «возглавлять» какое-то направление, а я теперь в лучшем случае всего лишь выполнял «самостоятельную, особо сложную работу». Мой завлаб-подводник, сразу почуявший эти подводные рифы, загрустил и перестал заговаривать о моем близком повышении.
Казалось, этот контраст — каков я и каковы они! — был мне только на руку. Но, увы, когда метод противостояния восстанавливал мои душевные силы, моя самоуслажденческая натура, не желающая помнить исключительно о пользе дела, начинала без разбора любить окружающих…
Однажды к нам в лабораторию прислали рыжеватого застенчивого паренька, похожего на недокормленного, преждевременно вытянувшегося подпаска. Верный своей манере опекать новичков, я старался почаще подбадривать его и просвещать: он закончил Институт связи, а потому математику даже и для прикладнухи знал слабо. Но усидчив был необычайно. Особенно новенький растрогал меня тем, что проблевался на вселенской пьянке, приуроченной к Ленинскому субботнику.
Диссертацию он набарабанил для подпаска даже неплохую — без единой идеи, но с полуторастраничными формулами, которые все-таки не каждый может выписать без ошибок. Затем он благополучно защитился, утвердился, с чем я первый от души его и поздравил (в пору неудач я особенно тщательно следил за поползновениями моей зависти). Но когда я узнал, что он оформляет бумаги на сэнээса… Главное — мой кореш-подводник написал ему рекомендацию за моей спиной, зная, что это надолго лишает нашу лабораторию других повышений! Да если бы он сказал мне по-хорошему, что у нашего подпаска дядя начальник кафедры в Артиллерийской академии — разве бы я его не понял?.. И здесь я выставляю себе пятерку — я не написал немедленного заявления об уходе, а заперся в нашу кабинку под сиськами и стал думать с таким напряжением, с каким прежде думал только о предметах бесполезных. Если я уйду — сделаю я себе лучше или хуже? Получалось, что хуже.
Вечером я разыскал уединенный, но исправный телефон-автомат и с колотящимся в левом виске сердцем набрал номер Орлова. «Слушаю вас», — отчеканил он задушенным железным басом, и я рубанул прямо, по-солдатски, что я не мыслю работать где-то в другом месте, но я уже разменял четвертый десяток, у меня семья, больные дети… Орлов тоже не стал вола вертеть: «Мне передали, что ты везде звонишь, будто я на тебя в ВАК настучал. — И прибавил с мужественной скорбью: — Мне так обидно стало…» Я задохнулся совершенно искренне: «Ах сволочи!..» — «Сволочи?» — усмехнулся он. «А кто же?! Но… — Я подавил нестерпимое желание заложить Антонюка. — Люди, близкие к вам, задавали мне этот провокационный вопрос». — «Близкий человек у меня один. — Он назвал имя той, кого считали его любовницей, хотя физические его возможности оставались проблематичными. — А остальные приползают, только когда кусок хотят ухватить. Схряпают урча где-нибудь в углу и за новым приползают. Ладно, забыли. Мы собирались подать представление на двух старших научных сотрудников — подадим на трех».