А Никита Иваныч кручинился и выбрать не мог, бегал кругами и волосья на себе рвал – волосьев у него до ужасти много, – как же он, дескать, своевольно и кощунственно, по собственной прихоти, дерзнет обрубить поэту руки? Добро бы хвост, а то – руки!!! Закрывал личико ладошками, головой мотал, одним глазиком подсматривал, потом его зажмуривал, мучился-мучился, да так и не решился. Все шесть пальцев оставил. А ног у пушкина нету, ноги резать не стали. Не успели. Только верхнее тулово, до кушака. А дальше – как ступа, гладкое.
Волокли вшестером – наняли холопов, рассчитывались мышами. Из Прежних – приятель Никиты Иванычев подмочь взялся, Лев Львович, из диссидентов. Идола одобрил.
– Ну чистый даун. Шестипалый серафим. Пощечина общественному вкусу, – высказал. Но таскать-волочь помощи от него, худосочного, мало было, он больше на руководящей, сказать, должности выступал: «давай-давай-давай! стоп! заноси! во! не так! влево заноси!» – ну как всегда руководят. Хотели пушкина поставить, где Никита Иваныч указал, – чем-то ему это место приглянулося. Начали уже яму под пяточку копать. Да только там хозяин злой оказался: выбежал, руками машет, слюной брызгает: укроп ему, вишь, потоптали, а укроп этот – растение самое пустое, ни вкусу от него, ни запаху, а больше для красоты держат; но, конечно, с голодухи и укроп съешь.
Никите Иванычу беспременно надо было символ посередь голубчиковой грядки воздвигнуть, он и уговаривал, и стыдил, и сулил огня без очереди, и к холопам взывал, чтобы народный глас и ропот возвысили, а холопам-то что: стоят хмурые, ногу об ногу заплетя, платы ждут, покуривают, ждут, пока начальство откричится, сердце сорвет да и затихнет, а так всегда и бывает. И пришлось волочь дубельт через дорогу напротив. Там место ничейное, промеж заборов.
Стало быть, вот он у нас стоит, сердешный, шум уличный слушает, как заказывали, – из-за угла повернешь и видишь его, на пригорке, на ветру, черного такого. А эта древесина, дубельт, всегда от дождей чернеет. Вот он стоит, как куст в ночи, дух мятежный и гневный; головку набычил, с боков на личике две каклеты – бакенбарды древнего фасону, – нос долу, пальцами как бы кафтан на себе рвет. На голове, конечно, птица-блядуница расселась, а такая у ей манера, у бессовестной: чего увидит, то и обгадит, оттого и прозвище ей дано срамное, за срамотищу за ее.
...Ну, съездил, пушкина обсмотрел. Ребят малых шуганул, чтоб по нем не лазали. Хотел снежок вокруг обтоптать, да из саней вылезать поленился. Обсмотрел... ну и обсмотрел. Пущай стоит, места не простоит.