Однако она не спрашивает — боится. А вдруг кукушка вот в это самое мгновение умолкнет, и она, Полинка, начнет переживать, потеряет покой, ей будет казаться, что с ней может случиться какое-нибудь несчастье, а что же тогда будет с Федором?
Нет, ничего она у этих кукушек-прорицательниц спрашивать не станет! Ни к чему это. И без них Полинка прекрасно знает: у них с Федором впереди еще много-много лет счастливой жизни…
Она ложится на теплую мягкую траву и закрывает глаза. Она любит вот так лежать, иногда ни о чем не думая, хотя воспоминания — разве это не думы? Вот же неподалеку отсюда они с Федором прошлой зимой барахтались в снегу, и она говорила ему: «Феденька, научи меня, как мне выразить все, что у меня вот здесь. Научи меня таким словам, чтобы я могла сказать о моей любви к тебе. Все-все сказать, понимаешь?»
Она до сих пор помнит, что он ей тогда ответил. Помнит каждое его слово, будто говорил это только вчера. «Зачем же искать такие слова? Я и так все знаю, Полинка». «Все-все? — спросила она. — Ты уверен в этом? Ты все видишь, все чувствуешь?». «Все вижу и весе чувствую», — ответил он.
А в небе по-прежнему гудят моторы самолетов, кто-то из летчиков крутит «бочку», кто-то выполняет боевой разворот, делает иммельман, срывает машину в штопор, а потом крутой свечой или спиралью снова устремляет ее чуть ли не к самому солнцу. И хотя Полинка лежит с закрытыми глазами, ей кажется, будто все это она видит, и еще кажется, будто в одном из самолетов сидит ее Федор и оттуда, с поднебесной высоты, глядит на нее и улыбается ей.
И она тоже ему улыбается.
Ей очень не хочется возвращаться домой, но возвращаться надо, потому что хозяйка небольшого деревянного домика, где Полинка живет, вдруг занедужила и вот уже третий день не встает с постели, а больше никого около нее нет, и Полинке приходится во всем ей помогать. Марфа Ивановна — так зовут хозяйку — добрейшей души человек, женщина еще не старая, ей чуть за пятьдесят, но уже успела хлебнуть горюшка. Да еще какого!
— Мужа моего тоже Федором зовут, — рассказывала она Полинке. — А может, статься, што говореть тебе надо по-иному: не зовут, а звали. Потому как не знаю — не ведаю, живой он щас иль нету его в живых.
В тридцать восьмом годе это приключилось-то. Кум наш, Кондрат Машенин, — мы с Федором дочку его крестили, — колхозным сторожем работал. Вся охрана на ем держалась: и правление, и коровник, и свинарник, и амбар с зерном — все, значит, колхозное имущество. А он, Кондрат-то один, яко перст божий.
И вот под рождество Христово, в тридцать восьмом годе то было, и случилась беда. Зима в ту пору лютая стояла, пурга за пургой, а за ней мороз под сорок, а то и поболе бывало, вот как в ту ночь под рождество. Ну, Кондрат, от лютой стужи прятамшись, завернул опосля обхода володений своих в правление, разжег печку, пригрелся, да заснул. Сколько спал кум наш, неведомо, может, час, может, три, а проснувшись, в оконце увидал вроде как зарю небывалой яркости. Вышел поглядеть — и ахнул: горел коровник. Как был Кондрат без шапки и без кожушка своего, побежал на огонь. Царь небесный, што там сотворялось! Огонь клокочет, коровы ревут, дым кругом… Сбил Кондрат топором замок на дверях коровника, освободил, значит, животных, да не всех: двух коровенок да двух бычков годовалых не сумел спасти — сгорели.