Мужчины молчали. У Всеволода Алексеевича в голове роились вопросы. Семён Петрович, как парень впечатлительный, был и вовсе придавлен. Пока он был сегодня там, где эти – с точками на лбу, и та, позже подошедшая, харизматичная вполне себе тётка, несшая не такие уж страшные, местами – забавные, а иногда – так и вовсе разумные, вроде, вещи, – ему все эти домашние роды не казались такими ужасными. И даже то, что чья-то дочка была обнаружена мужем и отцом в собственной ванне мёртвой – тоже не казалось так ужасно. А вот в кратком изложении бывшей одногруппницы, в которую когда-то был пылко влюблён, и пил с нею кофе, и дурацкие шуточки шутил, и вообще много чем и сильно привязан – все эти: «Остановка!.. Завели!.. В глубокой коме… Случился сепсис…» – приобретали зловещий личностный смысл. Сеня представил себе – иногда живое воображение скорее недостаток, чем достоинство, – как из его драгоценной Леськи, матери его четверых детей, хлещет кровь, и диаметр вытекающей струи ограничен только диаметром родовых путей и работоспособностью – пока ещё! – сердца. Ему стало жутко. Алёну, мечущуюся между родильным домом и главным корпусом ГКБ, он себе тоже очень живо представил. Ругающуюся с заведующим отделением гемодиализа, звонящую на станции переливания, главному врачу, объясняющуюся с родственниками… Вообразил себе Соколов дорогих ему женщин и очень любимых своих детей. И стало Семёну Петровичу не по себе. Это когда оно где-то там, с кем-то там, в кино-книжках, в газетах и по телевизору или у едва знакомых происходит – так это информационный повод. А когда с теми, кто дорог, с теми, кого долго знаешь, с кем крепко связан…
Сеня тряхнул головой.
Всеволод Алексеевич молча отпил из стакана. Он был куда спокойнее своего друга. Не то возраст, не то опыт, не то характер другой. Или же уже воображение стёрлось. Хотя, скорее всего, просто умение владеть собой. Всегда. И о смерти он всё знал. А может, и не было Северному никакого дела до судеб регрессивной части уже, считай, безразмерного по сегодняшним меркам человечества? И в голове у него катался туда-сюда ком вопросов, касающихся вовсе не смерти Насти Корсаковой и не неестественных в своей чересчур нарочитой «естественности» идей, а только и только Алёны Дмитриевны Соловецкой. Где муж? От кого дочь? Где, кстати, дочь? И почему она, такая болтушка, ничего действительно важного ему за целый день, проведённый вместе, так и не поведала? Даже о профессиональном её анамнезе он маленький кусочек узнаёт, уже когда она в его трусах и его майке сидит на его же лоджии. И почему он так хочет, чтобы всё это называлось «наше»?