Завеса (Баух) - страница 130

С этим впрямую связана теория «единого духовного поля», разрабатываемая им, Орманом. Она несколько отличается от «проблемных полей» выдающегося и далеко не оцененного французского философа, нашего современника, Мишеля Фуко. Последний очерчивает «поле» для каждой исторической эпохи, насчитав пять таких «полей»: античное, средневековое, поле Ренессанса, рационалистское и современное – постмодернистское. Он же, Орман, называя эти поля «реальностями», различает их сталкивающимися и переплетающимися в едином духовном поле каждой эпохи.

Речь же пока идет о нашем веке.

Фуко открыто выражает почти ненависть к гегелевской диалектике, этим кандалам борьбы противоречий и единства противоположностей, парадоксально освобождающим от всякой ответственности. Разве не согласно гегелевской формуле «все действительное разумно и все разумное действительно» легко и бездумно объясняются все преступления под покровом знания и власти?

Людям Запада не просто трудно, а невозможно понять, с какой страстностью и страхом – ведь всегда даже в среде друзей может оказаться доносчик – вполголоса, на кухне, обсуждались там, за железным занавесом, идеи Фуко, изложенные Орманом, об истинно свободном философе, отвергающем всяческие застывшие универсалии, не скованном кандалами подобия. Ведь только он может выявить натяжки, передержки, хитрые уловки чугунной гегелевской аргументации. Такой философ должен каждый миг ориентировать себя по компасу свободы, как истинный и истовый кочевник, больше всего боящийся расслабляющих и при этом сковывающих удобств оседлости, примером которой может служить Кант, по распорядку дня которого правили часы на ратуше.

История, по сути, не спокойная река, ширящаяся в своем течении, а цепь вулканических потрясений и разрывов, определяющих всю тяжесть и боль нашего существования. Разве бездна Катастрофы европейского еврейства, сталинских чисток и лагерей Гулага в Сибири не опрокинула кажущееся таким спокойным течение Истории, выпрыгнув из нее не как черт из табакерки, а как взрыв подспудно накапливавшихся сатанинских сил, преступно замалчиваемых и сглаживаемых философами, величию которых все пели осанну?

Орман присел на кровать, пытаясь снять обувь, но так и свалился не раздеваясь. Сны набегали как бы из-за горизонта, оставшегося за спиной, но не отпускающего и тяготящего, как бечева, натирающая плечо бурлака, волокущего за собой угрожающе огромный, но весь проржавевший корабль. Все вокруг было гнетуще и размыто. Возникал востроносым покойником вездесущий Гоголь, вечно живой среди мертвых душ своих героев. И они тряслись на каких-то странных, похожих на древние колесницы огромными колесами, пролетках, тонущих в непросыхающей российской хляби. Внезапно, то ли из чаши фонтана, то ли из чащи леса выскакивал Клайн в одежде то ли егеря, то ли коневода, давая необъезженной лошадке разгуляться на воле, надышаться ароматом незнакомых вод, трав, земли, полей. Слово «поле» мгновенно обросло кавычками, пошел какой-то явно потрясающий, но абсолютно неразличимый текст и, напрягшись, чтоб его разглядеть, Орман проснулся.