— Я никогда не смогу насытиться вами, моя милая…
Сильные, осторожные пальцы скользили по ее щекам, губам, грудям, словно срисовывая их, перенося на какое-то воображаемое полотно.
— Эти дни, эти ночи вдали от вас, вдали от тебя, казались мне бесконечными! Я не смогу больше жить без тебя!
— Это безумие, Гийом!
— Это безумие любви…
Он с благоговейным обожанием покрывал поцелуями плечи, синеватые жилки на горле, в которых под его губами пульсировала кровь, изящный затылок с прильнувшими к нему от влаги постели завитками волос, губы, оживавшие под его собственными.
— Обладать вами — одному, вот так, в этом восхитительном уединении, на что я не осмеливался даже надеяться все эти годы ада, когда был в разлуке с вами, знать, что вы меня ждете, что ты меня ждешь каждую ночь в этой вот комнате наслаждений, — это для меня настоящий рай.
Она слушала этот волновавший ее низкий голос, смотрела на эти морщинки, следы пережитых мук, перенесенных страданий. Гийому было тридцать пять лет. Победительная юность прошлых дней сменилась зрелостью, отмеченной знаками времени и борьбы с обстоятельствами. Эти шрамы, эти рубцы, эти тени красноречиво говорили обо всем той, которая, пересчитывая их, думала о том, каким он был раньше. Теперь это был уже не молодой человек, а человек еще молодой, отмеченный суровостью прошлых скитаний и мук, терзаниями отвергнутой любви. Это ее печать, наложенная как доказательство страстной преданности на черты того, который сохранил свою верность ей.
— Вы мне нравитесь, — прошептала она.
— Ах! Флори, дорогая, ты не любишь меня так, как я люблю тебя! Вот в чем моя самая большая мука!
— Не люблю вас? Как же вы назовете те минуты, которые мы только что пережили, если это не любовь?
— Да, когда я беру тебя, известная благодарность побуждает тебя к нежности, но это плотская благодарность и не больше. Ваша душа, моя дорогая, мне вовсе не принадлежит!
— Но кому же?
— Если бы я узнал, что она принадлежит кому-то другому, я убил бы вас обоих!
В голосе Гийома не было никакой рисовки. Одна лишь безапелляционная решимость. Флори знала, что он говорит правду.
— Ревновать следует не вам, — возразила она, глядя на огонь в камине, — а этому бедняге мужу, которого я лишила всего из-за вас.
— Не говорите о нем! Он уехал так давно и так далеко… И вернется ли когда-нибудь? Даже если так и случится, разве он не окончательно отказался от вас?
— Может быть.
— Вы, кажется, жалеете его?
— Возможно, я любила Филиппа…
— Молчите, ради самого неба! Замолчи же!
Он прижал ее к себе, впился губами в ее рот, его пламенные, умные руки ласкали ее тело, на согласие которого — он знал это — мог рассчитывать.