Когда капрал Аттиа был обвинен в исчезновении патронов со склада номер шесть, я немедленно получил, причем в категорической форме, инструкции от Хаганы, переданные мне еврейским сержантом, который был потрясен тем, что я, вместо того чтобы безоговорочно подчиниться, поднял вопрос о «моральной проблеме» лжи. Как только стало известно, что я еще не решил, что ответить, вокруг меня возникла пустота. Это еще не превратилось в остракизм, но вдруг все мои попытки наладить какой-либо контакт с другими солдатами стали тщетными. Человеческое окружение, можно сказать, исчезло. Никакой враждебности, никаких провокаций, только тишина и напряженное ожидание. Я оказался белой вороной в сионистском обществе Эрец-Исраэля, я был далек от еврейской культуры и полон надежд, возлагаемых на сионистские идеологии, не говоря уже о том, что я ощущал невозможность разделить с окружающими свое привезенное из Италии романтическое видение национального возрождения, но меня привела в ужас сама мысль о возможности оказаться до конца войны в полной изоляции в том обществе, которое само было отвергнуто всем миром. Как в страшном сне, я уже видел себя командующим на построении солдатами, которые отказываются подчиниться моему приказу, и это изводило меня не меньше приказа совершить насилие над своей совестью. У себя в части мне не с кем было посоветоваться. Я знал, что мне скажут: надуть англичан, которые изменили всем своим обещаниям и издали Белую книгу, ограничивающую продажу земли евреям и закрывающую въезд евреев в Эрец-Исраэль, — благое дело и святой долг. Древнее талмудическое изречение гласит: «Ограбивший грабителя — прощен», и против этого у меня не было никаких возражений. Что меня останавливало, так это ощущение того, что лгать, поклявшись на Библии именем Бога, означает нанести жестокий удар по самому святому, самому сокровенному в душе. Два типа морали — национальная и религиозная — сшиблись в одиночестве тревоги и отчаяния, не в силах преодолеть друг друга. Когда же мне наконец пришла повестка свидетельствовать на военном трибунале и мой сержант спросил, что я собираюсь там сказать, я был удивлен, услышав свой ответ: «Врать под присягой, разумеется».
Теплое одобрение, прочитанное мною на лицах товарищей, сделало меня на какой-то час счастливым. Впервые я испытал странное, чувственное удовольствие сознательного греха, облегченное решением отмести в сторону все сомнения и принять все, что принесет будущее. Но недолго длилось это чувство. Моя неугомонная совесть возобновила свои яростные атаки, и в ту ночь я не смог заснуть. Наутро, получив отпуск под предлогом необходимости ехать в Рамле за допуском на территорию военного трибунала, я сел на первый же арабский автобус, который проходил мимо лагеря Вади-Сарар, и отправился в школу «Микве Исраэль» к своему учителю ботаники. Я не видел его со дня вступления в армию. Его фамилия была Машиах, и он учился агрикультуре в Неапольском университете. Он носил пенсне, по субботам надевал галстук-бабочку, что делало его странно элегантным в неопрятном окружении школы, и всегда, пока я там учился, чрезвычайно любезно принимал меня у себя дома.