Схима
Жил я в запущенном старом доме, в комнатке, похожей на ящик. Главным предметом был письменный стол преклонного возраста, центр вселенной, созданной на нескольких метрах. В окно было видно ленивое море. Утром, когда я просыпался, оранжевый шар золотил, точно кистью, темно-зеленую волну.
То состояние острой радости, в котором я тогда пребывал, вряд ли хоть кто-нибудь смог бы понять. Жизнь моя становилась все горше и не сулила благих перемен. Был я в опале, беден и болен.
Однако в то лето все мои беды будто ослабили свою хватку — попросту было мне не до них. Утром выходил я из дома. В нескольких шагах от него вилась, сбегая под горку, тропинка. Она постоянно была безлюдна — ни разу я никого не встретил.
Трава, подожженная свежим светом, похрустывала под моими ногами. Один раз вниз, один раз наверх — и вот я снова в своей каютке.
Я торопился и в то же время хотел продлить ожидание праздника, который магически начинался, едва я усаживался за стол. Накануне — так бывало всегда — я совершал над собой усилие, чтобы прерваться до нового дня. Кто только внушил мне этот завет: не вычерпывай колодец до дна? Я следовал ему неуклонно, но как нелегко мне это давалось — точно я обрывал любовную судорогу! Ночью не спал — и не мог, и боялся, листок с карандашом наготове — что, если вдруг мелькнет зарница? Коли задремлешь, то ненадолго, да и без толку — сон был мне в тягость. С надеждой открываешь глаза — но нет, что за мука, все еще ночь. Быстрей бы, быстрей бы она истаяла. Словно захватывающего приключения, я ждал скорой встречи с утренним миром, с утренним морем, но прежде всего с полурассохшимся столом, с бумажным листом, на котором дымилась недописанная вчера строка.
Откуда являлось ко мне ощущение такой молодой, сокрушительной мощи? Зрелость давно уже наступила, и все же, стоит лишь мне решиться на добровольное заточение, стоит увидеть в своем окне синий целительный горизонт, а на столе — исчерканный лист, сразу, по-фаустовски, юнеешь, только и мечтаешь извергнуться.
Ну, с богом! Шариковая ручка призывно вздрагивала в моих пальцах, весь день принадлежал только мне, и не грозили ни чье-то вторжение, ни чей-то привет, ни чей-то вызов. Я вновь ощущал, что на белом свете не может быть ничего упоительней и переполненней одиночества.
Только бы то, что неверно мерцало, почти неразличимо скользило на грани бодрствования и сна, сопровождало меня на тропинке — предвестье, предчувствие, дрожь сознания, — все переплавилось бы в мысль, которую я должен отдать возникшему во мне человеку. Я с ним неразлучен не первый год, но только теперь предстоит понять, кого я избрал в свои конфиденты. Посильна ли для него эта мысль или, наоборот, недостаточна — Атланту и бремя должно быть под стать. Если и впрямь я нашел того, кому она придется по мерке, то дай этой мысли кровь и плоть — слово, в котором она состоится. Мысль не существует вне слова. Но если оно не способно к движению, если устанет и остановится, если замрет, подобно дрофе, повисшей над полуденной степью, какой же в нем прок? Упорствуй, ищи.