— Перестань егозить, — дед догадался о тайном укрытии и поднял край скатерти, — вылезай или уходи!
Дедушка! Не тот, который не отдает Марусю, Рюднер, а настоящий; его бабушка встретила, когда выбросила кольцо в снег. — Бог послал, — повторяет бабушка и всегда добавляет, непонятно печалясь: — Но все равно перед Господом не с ним стоять…
А сейчас Вера и будущий ее муж стоят перед дедушкой, одетым в парадный по такому случаю полковничий китель, а перед кем же еще? — оба сироты: она с вымершего от голоду села на Полтавщине, он детдомовский.
— Как брат с сестричкой, — вздыхает бабушка, когда они уходят, оставляя после себя смешанное облако одеколона, гуталина и счастья, а дедушка снимает китель и влезает в полосатый халат, который они носят с бабушкой впеременку; они почти одного роста, у дедушки широкие плечи, но и руки маленькие, и ноги стройные небольшие, и когда надо было разносить доставшиеся по ордеру лакированные лодочки из Чехии, с обувных заводов бывшего Бати, дедушка надевал эти туфли, морщась, но улыбаясь улыбкой в тридцать два прекрасных зуба, этим, может, единственным родовым наследством, оставшимся от провинциальной, служилой, военной косточки семьи, где все мальчики, один за другим, все пятеро поступали в кадетские корпуса, и фотография до сих пор хранит выправку и участь, где они стоят, выстроившись по росту и возрасту, и каждый следующий выглядывает юным счастливым лицом из-за плеча младшего, возвышаясь ровно на голову в щегольской фуражке, а ноги и у самого первого уже привычно затянуты в офицерские сапожки. Ох уж эти сапожки!
С естественными заминками по времени Вера приносит и кладет почему-то на дедушкин письменный стол одного за другим младенцев-погодков, сияющих розовостью и белизною, как сама няня Вера, своих мальчиков и, что-то нежно набормачивая по-хохлацки, разворачивает хрустящий конверт с пеленками, подгузниками — надо попробовать так же укутать и раскутать целлулоидного Алика — и вдруг показно смущается — это сто зе мы делаем? Это сто зе мы такие? — и — Да вы не беспокойтесь, у нас под попкой клееноцка — и прозрачный пульсирующий фонтан из самой сути распахнутого на всеобщий огляд мужского существа, и Верино торжествующее — Наду-у-ул!
3.
Кто назвал Пашу Пашеттой?
Вера вышла замуж, и теперь была Пашетта. Кажется, тот дед, чья Маруся, и назвал.
— Не входите в столовую. Пашетта убирает.
Это уже другой дед о несчастном свойстве Пашеттиного существа, карлицы с рябым, не по росту лицом, с вечным белым ситцевым платком в мелкий горошек на темных густых волосах. Она всегда голову прикрывала, может, чтобы это единственно прекрасное в ее облике убогой уродины ничему не противоречило. А ходила споро. Кривые сильные ноги и в коротком шажке обгоняли прохожих, когда она летела в широком, перешитом из военной шинели пальто-размахайке на Разгуляй за сыром рокфор. И потела. И какие бы хвойные ванны и присыпки ни придумывала для Пашетты бабушка, ничего не помогало: потела Пашетта, благоухала и сама кричала, убираясь — Подождите входить! Вот фортку открою.