Методика обучения сольному пению (Петрухин) - страница 111

Пьем, чтобы скрыть свою несостоятельность как личности; пьем, чтобы уйти от беспомощности, неуверенности в себе; пьем, чтобы не думать, не гадать, что за человек с тобою рядом; пьем, чтобы легче было понравиться другим; пьем… Николай принес две бутылки сухого вина, и мы опохмелились. Дым, гитарный звон, топот танцующих — почему в молодости все это кажется сутью жизни? Неужели каждый должен обязательно пройти через это, как каждый человек проходит через какую-нибудь болезнь, если только она не становится для него смертельной… Я тоже старался «приручить» вино, но вышло наоборот. Оно оказалось не для меня — мое тело вращалось без определенной цели, как космический корабль, сошедший со своей орбиты. Уходит все дальше и дальше — в неизвестность, в боль и ужас, в кратковременный стыд протрезвления и неумелой попытки восстановить события прошедшего дня. Я словно превратился в маленького героя рассказа Платонова «Железная старуха». Она настигла меня и не выпускает из своих рук… И вот склонилась надо мной женщина, приложила мокрое полотенце ко лбу: «Ну зачем, зачем ты так?!» Мои рукописи давно сгорели; и возлюбленная ушла так далеко, что ее уже не вернуть. Я забыл, когда нога касалась шершавого бока футбольного мяча. Что к чему в этом мире я, такой самоуверенный в начале жизни, — никак не мог сообразить, сопоставить, проанализировать. О, эта череда дней, которая раньше казалась мне прекрасной, потому что я не замечал ее, теперь потрошила мой мозг своим конвеерным бегом, эта тупая сменяемость дня и ночи; эти лживое солнце и неверные звезды! Нетерпение сжигало меня, как огонь — солому; и я, конечно, не мог тогда понять, что любовь — это не сражение, не вспышка; любовь — это обыкновенная долгая-долгая терпеливая жизнь… Мы были молоды, неопытны, несуразны — но нам никто не говорил об этом. А если б даже сказали, мы бы все равно не поверили. Приехала Таня, и я вцепился, боясь потеряться, в ее худые пальцы. «Я надеру тебе уши!» — шутливо погрозила она. Мы вошли в университет. Студенты мчались мимо нас, как стадо бизонов. Университет; первые знакомства, толпа «взволнованных сердец»; вечера, отсвечивающие на наших лицах сиреневым пламенем первого снега; сумбурный страстный говорок юных дев; и — первые лекции, семинары; споры непредсказуемые и банальные! О свежесть первых чувств! Потом, незаметно для нас самих, произошло стирание, пришло скучное чередование нелепых идей, появилась неуверенность в собственной правоте, и из доброжелательных и независимых мы стали неуверенными и расхлябанными душой. Я пребывал вечно в смятении — ощутил некоторую заданность в своем одиночестве; ортопедический ботинок мира наступил мне на лицо. Пахло резко жасмином. Этот белый куст был как пуховый платок, брошенный на мокрую землю. Утром я прятал свое опухшее лицо в холодную прелесть цветков. Я не знал, кому дарить цветы. Я шел с букетом по городу. У меня просили по веточке, я отдавал. Я любил всех и никого в особенности. В окно машины ударило крыло вьюги. У Тани замерзли руки, я дышал на покрасневшие пальцы. Дрожь женских рук, прижатых к моим губам. Взгляд смущенный, исподлобья; он шел мимо меня, как шальной выстрел. Душа моя, раскрывшаяся сейчас в нежной самопоглощающей любви к дочери, к ребенку, тогда была жесткой и была одета в защитный панцирь. Моя требовательность к людям оборачивалась против меня. Я боялся полюбить девушку, потому что не видел то, что я бы хотел видеть в ней. А что я хотел видеть в любимой? Я и этого точно не мог себе объяснить. Какая-то нелепая мечтательность в отношении любви навечно заставила меня объясняться с женщинами косноязычно и на нелепом языке иносказаний. Тем не менее и сейчас я продолжаю видеть вечную женственность, а не реальную женщину. И, как это ни странно, чувство веры остается надолго. Но водка все превращала в мелкие подачки; она все уравнивала, выпрямляла, сглаживала, и мы цепенели от утреннего пробуждения. Однажды мы пошли к цыганам. Ночные бабочки фонарей летали над нашими головами. Я научился жить по общим законам, изоляция мне не грозила; но временами я словно просыпался, и это безрассудное, пьяное братство ужасало меня. Я словно был в качестве трансфера, но, в отличие от врача, был больным, боровшимся не только с осмыслением всеобщего недуга, но и с самим собой. Какие-то жуткие ночные приключения; в тесном захламленном доме цыгане танцевали для нас, называли «братишками», но кто-то, еще не совсем пьяный, предупредил по кругу — «берегите карманы!» Мне было тоскливо. Исчезло желание искать сюжеты для своих будущих рассказов, но стремление писать томило меня. О чем писать? Как писать! Я не знал, и горячие волны пьянства захлестывали меня… В дождливый осенний день, когда тоска подбирается на кошачьих мягких лапах, мы пригласили в гости двух девчат. Они не стали пить, а мы ударились в загул. Хоровод любви кружил нас, вернее, это был не хоровод, а пьяный страстный диалог о поэзии. Девчата разглядывали нас с удивлением: мы с Юрой поразили их какой-то невнятной бесшабашностью, вялой удалью, ничего не значащими воспоминаниями. Я оставил у него куртку и уехал домой в одном свитере. Наутро мы каялись друг другу в грехах, хотя ничего предосудительного не произошло; девчата почти сразу уехали, предоставив нам завершить это пиршество. Так было. А может быть, это только выдумка, всплеск фантазии, ведь я пишу не дневник, а рассказ. Но не в этом дело: мы уже тогда шли к разным целям, я рвался из пут, а он находил в них естественное движение вещей. Мой берег находился в неизъяснимой дали, он не думал о береге. Отношение преподавателей к нам было более чем странным — они видели в нас нелепых жалких бунтарей, чей творческий путь может завершиться в тупике, но и ценили нас, любовались нами, как провинившимися детьми. Ненависть — не менее сильное чувство, чем любовь. Любовь расхолаживает, делает человека слабым и беспомощным, и ему нет дела до прошлого и будущего; все созвездия заключаются для него в сетке родинок на плече любимой или обожаемого ребенка. В любви можно погибнуть, рассыпаться, выйти из самого себя — и от этого испытать не боль и унижение, а вселенскую радость. Ненависть, наоборот, заставляет почувствовать все изломы своей души. На краю бездны и вечности… Об этом я и думал, когда сидел перед заместителем декана. Я еще был старостой, но уже явно пропускал и лекции, и семинары и ждал нахлобучки. Нас выселили из общежития. Холод крутился в моем сердце, когда я говорил заведомую ложь. Он это чувствовал. «И этот не устоял перед соблазнами!» — думал зам. Я уже давно не был принципиальным, как он ранее аттестовывал меня, я поглупел, и в свободное от пирушек время писал повесть «Маленький двухместный звездолет». Болтунчик улыбался снисходительно, вороша свои армейские года. Они были неплохими ребятами, мои Болтунчик и Николай. Аристократическая ухоженность первого и простое искреннее добродушие второго вполне уживались с моей порывистой, несусветной банальностью. Я писал повесть на лекциях, посматривая, когда пропадало вдохновение, на соседку. На ее кофточке верхние пуговицы были столь явно и вызывающе расстегнуты, что я на несколько минут отвлекался и начинал с ней шутливую пикировку о сексе. А потом в повести писал о том, как полюбил девушку с изломанной судьбой. Я любил ее и страдал безумно. В действительности все было иначе: Болтунчик, как всегда, обворожительно улыбался всем; Николай играл на гитаре; спирт волной ударил в голову, и меня бешено понесло по скользкой поверхности… Деревья в парке были мокрые и холодные; перекупавшиеся дети, мы сидели с Ириной на скамейке и целовались. Она была худенькой, беспомощный цыпленок. Было скучно и ей, и мне. Но мы делали вид, что влюблены друг в друга. Я тускло всматривался в окружающее; все шло мимо меня, набранное петитом, без единой ошибки. Мы замерзли в осеннем ночном мире, беспамятство отступило. Я был конвоирован в общежитие и на другой день узнал, что на этот раз тишина и забывчивость не сыграли со мной злой шутки. Тот мир, что, как рыба-прилипала, присасывался в пьяном угаре, выветривался болью, ненавистью к себе, стыдом. Но воли уже не было; я привык жить этой ужасной жизнью: наконец-то исчезли упреки в индивидуализме, эстетстве, барстве. Бей непохожего! — орали позже, когда я пытался выкарабкаться из тины лживого панибратства. Это давалось нелегко. Гостиница любви превратилась в больницу. Из больничного окна ничего нельзя было разглядеть. Книга Музиля, так ярко отторгавшая меня, белела кирпичом в тумбочке. Ульрих помогал мне размышлять о собственной неполноценности. Но я уже не мог дотянуться до его свойств. Я ждал ребят, но пришла Надя, с которой мы были непонятны окружающим. Она обижалась на меня, я сидел в полосатом больничном халате рядом с ней на скамейке и думал о том, как скорее выбраться из больницы: язвы у меня не обнаружили. Надя поджидала меня вечером около больничного сада с одеждой, и я сбежал. Через несколько минут мы уже пили коньяк в ресторане. Все тогда было нипочем. Тело, молодое, здоровое, вытренированное футболом, переносило все стойко, а в голове была каша. Молодость несла нас на своих безрассудных крыльях. Я помню запах кожи молодой девушки, которая вовремя покинула меня, не веря в то, что я сам ищу выхода из богемной жизни. «Ты лицемер», — улыбаясь, заявила она. Я согласился. Да, тогда я был в самом деле лицемером, потому что не верил, что смогу выбраться, и приготовился к самому худшему, но на виду делался самоуверенным и гордым. Я был заперт в темнице невежества, желания опутали меня голодом, любовью, алкоголем. Но надежда оставалась во мне всегда, даже когда меня бросали. Я продолжал держаться на плаву. Но СТРАХ, что я не смогу вернуться к самому себе, иссушил мою душу. Всегда трезвых, рассудительных, логичных людей — не очень-то жаловали, и я им не завидовал, потому что выносить им приходилось достаточно много: клевету, сплетни, поклеп, самые несуразные обвинения в зазнайстве и эгоизме. Нужно было выстраивать защиту, а это всегда мучительно, когда защищаться приходится от самого себя. Не так ли? Говорят: имей мужество воспользоваться собственным умом. Но к хорошему это не приведет. Давайте попробуем: это просто, надо иметь силу воли сказать НЕТ, НЕТ, НЕТ, НЕТ. В этой отрицательной частице сконцентрирована огромная сила; она летит вперед, как благодатный весенний теплый дождь, а после него — распускаются благоуханные травы. «Приятны леса. Где не радуются прочие люди, возрадуются лишенные страсти, ибо они не ищут чувственных удовольствий», — говорится в Дхаммападе. Было как раз наоборот; я бежал прочь от уединения, размышлений, работы: вылетал из самососредоточения, как камень, выпущенный из пращи. Разучившись работать, размышлять, устав от своей самости, я впустил в свой мозг много скверны. Как, раскинув руки, лежит на воде человек, далеко заплывший от берега, — он вроде бы отдыхает; но вместе с тем испытывает противоречивые чувства: уголком мозга сознает, какая глубина под ним, и страшно о ней думать, и все-таки думается; так и я ни о чем не думал, ибо страшно было думать откровенно о том, что я сейчас делаю и что из себя представляю, и только ощущал эту темную пропасть прямо у своих ног. Была ветреная весна. Мы ехали в лес. Рядом со мной сидела Наташа Юрина. Она наклонилась ко мне, что-то рассказывая, я слушал, мы вместе слушали друг друга, но было невыносимо горько ощущать себя намагниченной частичкой, которая двигается по чужой воле. Меня вели куда хотели. Еще вчера я твердо решил положить конец этим понуканиям, но… не справился с собой. И это было ужасно, раньше я был другим и мог сопротивляться. Сейчас же не находил смысла в сопротивлении. Я потерял веру в себя, в свое предназначение. Еще этот жесточайший пессимизм Юры в отношении творчества. Я, как мог, разубеждал его, он усмехался. Истина была темна, я не мог пестовать ее, как любимого ребенка. Я видел, что заблуждаюсь, но приезжали всей компанией в лес — пили, шумели, влюблялись, то ли понарошку, то ли взаправду друг в друга, ревновали, надсмехались, искали своих друзей, заблудившихся в вечернем лесу, и все выстраивалось в стройную, нужную нам, необходимую систему. Казалось, что эта ИГРА будет продолжаться вечно и ее окончание совсем не опасно для жизни. Время разбросало нас. Но я продолжал жить той жизнью, которая казалась легкой и необременительной для одинокого человека. Все делают так, как мы, успокаивал я себя. Но здоровое все-таки брало верх, даже в тех случаях, когда я не подозревал об этом. Все стало сводиться к характеру, к волевому процессу. Да, я жил так, как хотелось другим, но не мне. Дочь стала моим Отцом. Я увидел все вокруг словно ее глазами: как в детстве запахли травы, оттаявшие после зимней спячки, я увидел, как падают ночью звезды на луга, как ручей пробивается из-под земли, высовывая робко свою кучерявую макушку… Я перешел поток желаний — вот в чем пришлось убедиться. Я уехал с маленьким ребенком в деревню. Я радовался своей победе. Но… предстояла еще борьба. Я не знал, что не вылечил болезнь, а просто уничтожил ее симптомы. Дочь незаметно росла, а я продолжал бороться, с ужасом ощущая, что это до конца жизни, по всей вероятности. И опять — в теплый ливень я бежал к ее дому. Я весь вымок, лужи лизали мои ноги, глаза ничего не видели от радостных всполохов молний, и желание билось во мне, как дождь на земле. Метавшаяся листва деревьев била по глазам. Гроза пустила корни в охотно принявшую ее землю. Белый поток нес меня в неизвестность. Не было острова, я не успел создать его, и меня снова затопило. Я захлебывался в весеннем полноводном потоке, обрушившемся на меня так внезапно. Грозовое небо, вспучившаяся земля говорили мне, что я остался прежним. Поток снова поглотил меня, и я отдался его стремительному, взвихренному, ласкающему и обещающему течению. Но по-прежнему я продолжал думать: как мне начать снова, от чего отступиться и к чему прийти в этом непонятном мире…