Дело кончилось тем, что Сакурако ушла из дома. В вытертых джинсах и с гитарой она отправилась в Токио, где обошла все клубы веселых районов Сибуя, Роппонги и Синдзюку. Шел 1969 год. Женщины-гитаристы встречались в Японии примерно так же часто, как сакура в Сибири. И месяца не прошло, как девушка вновь оказалась в родном Киото, стала работать в баре. Когда в дверях этого питейного заведения появился Догго — без иены в кармане, лохматый, джинсовый, обвешанный бусами, в сапогах и выцветшей майке, с мозолистыми от гитарных струн пальцами, — Сакурако потеряла голову.
Он позволял ей кормить и поить его, рассказывал про Лос-Анджелес и Сан-Франциско, про бульвар Сан-сет в Голливуде, группу «Хейт» и Джима Моррисона. Сакурако разыскала сэнсэя, учившего игре на сямисене и кото гейш из древнего киотоского квартала Понто-те. В знак благодарности Догго переехал к ней жить. Квартирка была совсем маленькая. Они спали на матрасе, курили хипповую травку и занимались любовью под рев запиленных пластинок с роком. Ни малейших иллюзий о матери Хиро не питал. Она была девушкой из бара — познала сотню мужчин, флирт входил в ее служебные обязанности. Жизнь Сакурако рисовалась сыну в виде мрачного документального фильма. Вот она забеременела. Комната сразу сделалась меньше, рис приобрел странный привкус, обои пропахли готовкой, а потом в один прекрасный день Догго испарился. Оставил потертую фотографию и память о гитарном переборе, еще долго звучавшем аккомпанементом ее одиночеству. Через шесть месяцев родился Хиро. Еще через шесть месяцев его матери не стало.
Таким образом, Хиро был полукровкой. Каппа[2], длинноносый, поганый маслоед, вечный чужак в своей стране, да еще и круглый сирота. Японцы — нация беспримесная, фанатично нетерпимая к притоку чужой крови. Но зато американцы, как твердо знал Хиро, совсем другое дело: это многоплеменный народ метисов, мулатов, а то и кое-кого похуже. Или получше — с какой стороны поглядеть. В Америке можно быть на одну часть негром, на две югославом, на три эскимосом и при этом разгуливать по улицам с гордо поднятой головой. Японское общество закрыто, а американское открыто нараспашку. Хиро читал про это, видел в кино, об этом пели пластинки. В Америке каждый может делать что пожелает. Конечно, там очень опасно. Кругом преступники, психи и крайние индивидуалисты. Но в Японии его выгнали из училища, он был хуже буракумина[3], последнего мусорщика, хуже, чем даже корейцы, которых привезли во время войны для рабского труда.
Вот почему Хиро завербовался на «Токати-мару», самую ржавую и трухлявую посудину из всех, что плавают под японским флагом. Сухогруз отправлялся в Соединенные Штаты. Можно будет сойти на берег, посмотреть на все собственными глазами на ковбоев, проституток, диких индейцев. Может, даже удастся разыскать отца в каком-нибудь просторном белоснежном доме на ранчо, поесть вместе чизбургеров. И Хиро отправился в плавание третьим коком. А ведь мог бы стать офицером торгового флота — если б дали закончить морское училище. Вместо этого он был вынужден сносить издевательства Тибы, Угря, да и всей команды. Даже в море его травили не переставая. Тогда Хиро решил попросить совета у Мисимы и Дзете. Он нанес врагам могучий удар и теперь томился в узилище, униженный, терзаемый жалобами и стонами несчастного желудка, который был вынужден довольствоваться двумя рисовыми колобками в сутки.