Мы стоим лицом к лицу у подножья лестницы — там, где произошла наша первая встреча. Портрет его отца в обличье турецкого пирата я распорядилась перенести в одну из мансардных комнат. Он бросает взгляд на пустое место на стене, где прежде висела картина, но ничего не говорит.
Он по-прежнему красив, но иначе, чем Персей Дюпор, которого я в последний раз видела в ужасный день, когда тело его матери нашли в Эвенбруке. Он стал шире в плечах и крепче станом; длинные волосы, в прошлом составлявшие предмет его гордости, сейчас коротко острижены, а густую черную бороду, придававшую ему столь сильное сходство с отцом, сменили аккуратные нафабренные усы.
В его поведении тоже произошла разительная перемена. Невзирая на страстное желание увидеться с ним, я боялась, что он по-прежнему глубоко уязвлен и возмущен неприятным поворотом своей судьбы и моей ролью в случившемся — сухой тон его письма лишь укрепил меня в таком предположении. Однако, к великой моей радости и облегчению, опасения оказались напрасными. Персей не выказывает никакой обиды или враждебности по отношению ко мне и улыбается тепло и непринужденно. Похоже, он с неожиданным и совершенно замечательным спокойствием смирился со своим положением и навсегда оставил в прошлом гнев и стыд, сжигавшие его после смерти матери. Что самое удивительное — его глаза, прежде изобличавшие в нем натуру скрытную и болезненно гордую, теперь лучатся благожелательностью, как у человека, открытого для общения со всем миром. Они больше не похожи на глаза его матери — то есть размер, разрез, гипнотический взгляд остались прежними, но сейчас в них отражается душа цельного человека, настоящего Персея Дюпора со всеми его противоречиями. Ибо теперь он избавлен от необходимости играть роль, с рождения возложенную на него матерью. Как и я, он сбросил маску, носить которую его заставляли самые близкие люди. Теперь он знает правду о себе и своем происхождении. Все это я ясно вижу в лице и слышу в голосе Персея, и мое сердце бьется учащенно, исполняясь новой надежды.
— Доброго вечера, ваша светлость.
— Не соблаговолите ли вы называть меня Эсперанцей, как раньше?
— Конечно, если ваша светлость позволит.
— С радостью позволю, если вы сами ничего не имеете против.
Мы продолжаем шутливо перебрасываться подобными репликами, покуда первое чувство неловкости не проходит окончательно. Потом мы снова серьезнеем и заводим речь о Рандольфе, чья смерть потрясла Персея гораздо сильнее, чем я могла ожидать.
Продолжая говорить о покойном, мы проходим в библиотеку и останавливаемся перед одним из французских окон, выходящих на Молсейский лес.