«Что, Гера, хмуритесь? Не тянется рука к перу, перо к бумаге?»
Бронников ему о звонке рассказывать не станет — стоит ли о собственной глупости толковать. Единственное оправдание — уж больно неожиданно все случилось. Тишина, тишина, тишина, а потом трах над самым ухом — звонок!.. (Все равно глупость: как будто такое может произойти ожидаемо: на то они и спецы, чтоб как гром с ясного неба).
С другой стороны, кому еще расскажешь? Шегаев по крайней мере в курсе их отношений.
«Позвольте, — скажет, — это же который…» — «Ну да. С седой прядью».
Покачает головой.
«То есть — погарцевали?»
Вот именно. Погарцевал, идиот.
«Ну и ладно. Плюньте. Надо будет — еще позвонит. Не переломится. А не позвонит — и совсем хорошо».
И такая ровная интонация самоосознанного, расчетливого, знающего себе цену наплевательства прозвучит в его словах, что Бронников и впрямь мгновенно успокоится…
И станут они, как обычно, чай пить. Игорь Иванович обещал какие-то старые фотографии принести. Что на них? Чибью?.. Зима, конечно. Там всегда зима… Телогрейка, ватные штаны… Шапка набекрень. Снег вокруг. Справа буровая вышка… «Бороду отпускали?» — «Где? А, это! Нет, специально не отпускал. Борода — это, знаете ли, уступка неустроенностям быта. Перестать бриться — сделать первый шаг к тому, чтобы перестать мыться…» — «А что за барак? Вольный?» — «Разумеется, вольный. В зоне не пофотографируешь». — «Мы примерно в таком в Джезказгане жили…» Хмыкнет: «Барак — он и есть барак. Бараки отличаются только количеством щелей. До барака, знаете, еще добраться надо…» — «В каком смысле?» — «Да в самом прямом… вы себе вагонзак представляете? Это такой вагон, где…»
До ночи просидят. Игорь Иванович рассказывает, Бронников слушает. Невзначай и на бумажке кое-что помечает.
* * *
У него к этим посиделкам всегда все было готово, тем более что готовность не требовала почти никаких усилий: накануне горсть карамели или, если везло, «Лимонных долек», а пачка чаю, заварочный чайник и пол-литровая банка с сахаром-песком, укупоренная полиэтиленовой крышкой, всегда лежали в матерчатой сумке, с которой он являлся на работу.
Кипятильный чайник в сторожке, как называлась фанерная выгородка под лестницей за лифтовыми решетками, был общий, один на четверых (из расчета вахты сутки через трое) и, между прочим, тоже не дармовой: когда Бронников устраивался, старушка, на место которой он заступал, потребовала с него полтора с чем-то рубля — это была доля, некогда выплаченная ею. Как понял Бронников, она тоже не участвовала в покупке впрямую, а только компенсировала чьи-то еще более ранние затраты. Вдумавшись, Бронников был несколько даже ошарашен незыблемостью этого простого предмета — электрического чайника: получалось, что люди приходили и уходили, устраивались и увольнялись, приносили с собой свою болтовню и мелкие дрязги и уносили их, уступая место следующим, таким же суетным и сиюминутным; и сам он, Бронников, посидит и исчезнет, как все (разве что не станет мелочиться, не востребует полтора с чем-то рубля с того, кто явится ему на смену), — а чайник стоял и будет стоять, величественно возвышаясь в центре дольнего коловращения, как угрюмая скала в текучем море; и запрошенные полтора с чем-то рубля представлялись не платой за возможность пользования, а жертвой этому вечному идолу, невозмутимо блестевшему алюминиевыми боками…