Собственно говоря, что может быть поставлено ему в вину?
Анархизм?
Прежде это слово не было бранным. Даже еще в двадцать первом году известие о смерти «старого закаленного борца революционной России против самодержавия и власти буржуазии», русского теоретика анархизма, историка, географа, философа, литератора князя Петра Алексеевича Кропоткина шло на первых полосах газет. За подписью Совета рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов…
Однако смысл русского мирного анархизма состоял в предотвращении попытки насильственного построения коммунизма. Кроме того, как можно простить анархизму его главную идею: человеку свойственна устремленность к свободе, и никакие цели, как бы заманчиво, а то и величественно они ни формулировались, не должны быть осуществляемы в ущерб свободе? Еще более крамольно звучали предостережения насчет того, что государство, идеологически перенасыщенное, выстроенное линейно, по шнурку одного-единственного учения, вскоре обернется косным чудищем, безжалостно топчущим того самого человека, во благо которого оно порождалось…
Но если Илья Миронович и анархист, то анархист от философии: анархизм как политическое движение (преступное и контрреволюционное) давно разгромлен.
— Видите ли, — любил повторять он. — Конечно, мы бросаем вызов тем учениям, верность которых подтверждается всего лишь неколебимой пирамидой власти или многовековых традиций, а вовсе не повторяемостью результатов экспериментов. (Всем без лишних слов было понятно, что Игумнов имеет в виду марксизм и православие.) Но не только им. Речь идет о создании целостного, всеохватного мировоззрения, основанного на свободной мысли — на мысли, не засоренной идеологией. Свобода — вот что должно быть главной характеристикой всех проявлений человеческой культуры — в том числе и науки!..
Шегаев не сразу осознал степень бескомпромиссности, присущей его воззрениям.
— Первая эпоха научных завоеваний кончилась, и результаты ее во всем, что касается познания мира, удивительно прискорбны. В сущности, наука только снабдила нас несколькими скудными метафорами. С их помощью мы пытаемся намекнуть на вещи, для действительного познания которых у нас нет никаких средств. Мы говорим — «пространство». И даже чертим координаты, с помощью которых передаем друг другу некоторые сведения, полагая, что сведения эти касаются пространства. Но наши чертежи остаются нашими чертежами, пространство же существует вчуже, и какие бы линии мы ни провели, они ничего не прибавят к нашему пониманию того, что есть пространство на самом деле. Мы говорим «время». И заводим механизмы, призванные пробудить нас утром от сна или показать, напротив, что пришла пора лечь в постель. Однако что есть время на самом деле, нам неведомо. Уж я не говорю об относительности!.. Мы произносим слово «сознание» — и уверены, что уж в этом-то случае мы знаем, о чем идет речь. Увы! — мы совершенно не представляем себе, ни как оно, сознание, устроено, ни как работает, ни откуда берется, ни куда исчезает. То есть мы отважно оперируем тем, ни происхождение, ни законы чего нам неизвестны. При этом выказываем еще большую смелость, признавая истинность полученных нами выводов!.. Но даже если нас пронизывает мгновенное знание истины, мы упираемся в катастрофическую необходимость облечь эту гаснущую вспышку в слова: операция, похожая на попытку привезти на ломовой подводе куриное яйцо, для верности завалив его, чтобы не скатилось по дороге, горой булыжника!..