Газета Завтра 334 (17 2000) (Газета «Завтра») - страница 49


Да, в МГУ был человек высочайшего уровня, Сергей Михайлович Бонди. Хотя считается, что в те времена господствовала казенщина, на самом деле все было далеко не так. Бонди никто не запрещал, никто ему не мешал читать эти лекции. А он позволял себе чрезвычайно рискованные вещи. Например, я вспоминаю такую его фразу: "Товарищи! (Он говорил: товарищи) Мы не можем ни улучшать, ни ухудшать историю. Товарищ Сталин запретил нам это делать!" Или, например, еще характерная для него фраза: "Товарищи! Если какой-нибудь формалист говорит, что дважды два — четыре, это не значит, что он неправ". Бонди был фигурой легендарной, он входил в круг Блока, бывал часто у него дома. И хотя он не считал удобным афишировать свои близкие отношения с этим великим поэтом, но иногда упоминал, что, вот, Блок при мне говорил то-то и то-то. Кстати, есть у меня толстая тетрадь, где записаны его лекции, которую я до сих пор с удовольствием просматриваю. Этот человек действительно многое дал мне. Вот, например, его суждение: "В чем задача филолога? Он должен положить руку читателя на пульс произведения". Бонди это делал виртуозно. Правда, однажды его отстранили от чтения лекций, но к идеологии это никакого отношения не имело. Бонди читал самый, пожалуй, ответственный курс — историю русской литературы XIX века. Курс был рассчитан на три семестра. Так вот, представьте, что к концу второго семестра он еще не покончил с Пушкиным, в творчество которого был абсолютно погружен. Курс поручили кому-то другому, и этот преподаватель был вынужден за один семестр прочитать все остальное.


Корр. Кроме него, были ли в университете какие-то люди, которые формировали вас, или же это шло вне и помимо официального обучения?


В.К. Могу сказать, что я выбрал себе в учителя Бонди. А было еще много казенщины, и многие выпускники того же факультета получили как бы другое образование для себя. Вот Ильенкова, например, специально приглашали читать на факультете диалектику Гегеля, хотя его лекции шли гораздо глубже. И, кстати, Ильенков утверждал, что понятия существуют объективно, реально и независимо от нас. Более того, он считал что философия является теорией познания, а все остальное как бы не нужно. За это его страшно критиковали, потому что такие взгляды шли вразрез с партийными установками того времени.


Я активно печатался в университетской многотиражке, еще в каких-то мелких изданиях, а в 1952 году, на третьем курсе, вышла моя первая публикация в "Литературной газете". И темой этой публикации был, представьте себе, Маяковский, поскольку я в университете проникся какими-то, скажем, еврокоммунистическими настроениями. И я, который до того поэзию Маяковского совершенно не воспринимал, в силу своей аполитичности, начал активно им заниматься и пришел в семинар к Дувакину, очень живому человеку, прекрасно знавшему поэзию, но имевшему на нее весьма своеобразный взгляд. Он считал Маяковского центром, вокруг которого вертятся все остальные поэты, но это другой вопрос. И там, на семинаре Дувакина, я познакомился с Андреем Синявским, который тогда уже учился в аспирантуре, поскольку был старше меня на пять лет. Да, в последних своих интервью Синявский не раз обращался к этому периоду, но в такой забавной интонации: дескать, Кожинов тогда пришел ко мне звать на какое-то антигосударственное сборище, корил за мой отказ, называл трусом, а в конце концов посадили в лагерь меня, а не Кожинова.