Демидов увлекался, начиная размышлять об искусстве, он откладывал кисть, морщины на большом лбу разглаживались, он густо гудел, ходил по мастерской в неизменной заляпанной красками куртке, на ходу подчеркивая мысль, ударял ребром ладони по висевшей в углу боксерской груше, кидал испытывающий взгляд на Андрея, курившего в молчании.
— Все или ничего! — говорил Демидов раскатисто. — Великие живут тремя жизнями: в природе, в искусстве, в бессмертии! Итальянец Гуэро вот тут у меня в восемьдесят первом году говорил о русских: этот народ еще состоит из настоящей надежды и веры.
И Андрею казалось, что в размышлениях деда скрывалось нежелание возвращаться к ночному разговору, от которого обоим не стало легче. Но порой в его взгляде проблескивало беглое непонятное восхищение, как если бы он соглашался и принимал в душе состояние внука после тех октябрьских дней. Боль воспоминаний обострялась у Андрея по ночам, когда он просыпался от смертно кричащих за стеной людей, от шевеления ползущих по асфальту тел, от сырого запаха — крови ли, плесени ли, потянувшего во тьме комнаты. Он пытался заснуть, насильно закрывал глаза, стараясь думать, по совету врача, о движении облаков в голубом небе, внушая себе, что сон вылечит его.
Наплывала тишина, знойно звенело в ушах, точно в раскаленной пустыне пересыпался песок, и вся затихшая на ночь Москва, весь непроглядный мир, весь огромный дом погружался в черную засыпаемую песком бесконечность, и наваливалась немота, мнилось, не разрушаемая до рассвета. Но он не спал и вместе с тем спал, и в этой душной немоте комнаты, которую он продолжал осязать, кто-то неизвестный враждебно возникал над ним, стоял в изголовье, дышал, пристально глядя на него, незащищенно лежащего на спине. И кто-то другой подходил сбоку, сопел рядом, чавкал вывороченными губами. Он в ужасе открывал глаза, покрываясь испариной, приподнимался порывисто — никого около постели не было. Он опять закрывал глаза, опять внушал себе, что надо расслабиться — и вновь всасывающая темнота держала его над бездной забытья, понемногу окутывала тонкой паутиной, и внезапно жалобный детский плач раздавался где-то вблизи, выбрасывал из дремы — кто это? Откуда крик? Чей? Как будто ребенок, которому делали больно, звал его на помощь, умолял, плакал — и он уже не мог заснуть, ворочался на каменной постели, взбивал кулаком подушку, наконец зажигал свет, читал, затем снова гасил свет, тщился всеми усилиями задремать, но еле различимое постанывание в углу, чей-то незнакомый голос из тьмы: «Андрей…» — и странный вкрадчивый скрип паркета под чьими-то шагами держали его в неослабляемом напряжении, и засыпал он под утро молниеносным дурманным сном. Иногда после бессонных мучений он детально осмысливал прошедшую ночь, и его пугало нечто ненормальное, болезненное в том, что еженощно его комната была враждебно наполнена бестелесными видениями, озвучена тайными, угрожающими звуками.