Бермудский треугольник (Бондарев) - страница 34

Таня соскользнула с дивана, наугад нашарила ногой туфлю, спросила быстро:

— А вы?

— Я? Меня приглашали в журнал «Мужчина и женщина» поработать у них по контракту. Недолго думал и раздумал.

— Жаль, — сказала она.

— Почему, Таня? Это же полупорнографическое издание. Нечто вроде русского «Плейбоя». Вкладывают деньги американцы.

— По-моему, это заманчиво, хотя и темный лес! А впрочем, конечно, ерунда! — поправила она себя. — Если Америка, то, судя по фильмам, там только и делают, что убивают друг друга: пиф-паф, полицейские, сыщики, наркоманы… А что вы будете делать в этом своем отпуске? Искать работу?

— У меня есть немного денег — пока хватит. Он обманывал ее, перед отпуском зарплату не выдавали три месяца, денег не было, и в последние дни он стал зарабатывать на своих «Жигулях», разъезжая по Москве, подвозя «голосующих». И всякий раз, получая деньги, испытывал отвратительное неудобство, словно бы участвовал в непотребном деле; порой от барственно кинутых ему бумажек бросало в испарину. Но успокаивался он тем, что все это временно, что если не мало-мальский заработок на машине, то придется постепенно продавать уникальную домашнюю библиотеку, собранную дедом за всю его жизнь. В библиотеке, впрочем, уже стали образовываться внешне незаметные пустоты: в дни унылого безденежья были за бесценок проданы букинистам монографии с репродукциями Босха, Брейгеля и Врубеля. В этом было начало разгрома наследственного богатства, тайным изъятием похожего на воровство, о котором еще не догадывался дед Егор Александрович, вечно занятый в своей мастерской.

— Постойте, постойте, — вздохнула Таня и нахмурилась: — А разве ваш дедушка… Ведь он академик, наверное, получает хорошую пенсию…

— Дед любит гостеприимство, друзей, публику, остались привычки от советских времен, когда его картины и скульптуры покупали все музеи за огромные деньги. Теперь — другое. А вы сами понимаете, что на академическую пенсию деда… я не могу. Ведь я, — Андрей усмехнулся, — самостоятельный человек, имеющий профессию…

Таня перебила его:

— Поэтому вы не позволите себе жить в зависимости… и так далее, и так далее, и так далее… Гордость, самолюбие и прочее, и прочее. Правда?

Он вопросительно поглядел на нее.

— Я тоже бы не смогла. Да входите же! — звонко крикнула Таня, поворачивая голову на стук в дверь, волосы ее пшеничной струёй шевельнулись на щеке. — Это ты, мама? Входи, пожалуйста! Никаких секретов!

— Разумеется, — отозвался за дверью грудной голос. В комнату вошла невысокая женщина в брючном костюме, строгое лицо, серые, как у Тани, глаза, в меру подведенные тушью, таили в себе что-то замкнуто-властное, удерживающее излишние чувства, и это внушало Андрею быть в ее присутствии официальным, что вызывало смех у Тани, сказавшей ему однажды: «Как только появляется мама, вы делаете ужасно философское и виноватое лицо, будто трусите перед грозной учительницей. И будто хотите в свое оправдание заявить: «Я все-таки мыслю — значит, существую». Или: «Человек — это звучит гордо». Мама действительно преподает второстепенный английский язык, как сказал Набоков, но ее строгость — выбранная роль в домашнем театре, как имеется своя роль у каждой женщины. Она хочет держать слишком увлекающегося папу в руках. И меня. Но это уже другое дело».